Так вот, значит, какое оно – еврейское «дворянское гнездо», из которого выпорхнули Соломон с Герцелем. Не квартира, а просто залежи прошлого. Еврейского прошлого. Обстоятельного. Не нуждающегося ни в бороде до пупа, ни в плясках до умопомрачения с бутылкой на голове.
В доказательство его предположений – картина в дорогой ореховой раме, на которой был изображен то ли задумчивый северный раввин, то ли его двойник-кантонист из южных широт, сидящий за пюпитром в синагоге. Тора скрыта от глаз зрителя. Зато видно ее воздействие на раввина, читающего ее. И всякий, кто смотрит в глаза раввина, таким образом заглядывает еще и в Тору.
– У этой картины своя история… – поймав его взгляд, сказала, точно райская птичка пропела, Сарочка, не сводившая с него своих серо-желто-зеленых глаз: что же такого Герлик успел ей о нем наговорить? – Если хотите, я после вам расскажу.
«Конечно, хочу. Все хочу. И никогда не хотел так все и сразу».
– Папа!.. – представил Герлик отца.
Из-за сервированного стола, стоявшего поперек гостиной, воздвигся памятником еврейскому купечеству пожилой мужчина в сером костюме-тройке. Пошевелил губами, заросшими сединой, точно рыба в аквариуме.
Лет шестидесяти, может, больше, но не намного, широкоплечий, невысокого роста, с седым бобриком на голове и с седой мушкетерской бородкой под слегка примятым носом.
«Наверное, он привез сюда эту бородку из родного Новогрудска».
Протянул Ефиму пухлую руку с сапфировым камнем на золотом перстне.
Приветливое, с задержкой, рукопожатие бывшего кондитерского короля Закавказья.
– Мне говорили о вас. Прошу к столу. – Самуил Новогрудский смерил Ефима таким взглядом, что под париком у него внезапно растаяли льды, а после положил руку на плечо и мягко направил Ефима к субботнему столу.
Герлик тем временем встал рядом с женщиной с царственной осанкой и глазами единственной дочери белостокского раввина.
– Наша мама, – взгляд Герлика по-детски вылетел из-за стекол очков, – Фани Соломоновна.
«А, значит, Герлик и Сарочка на маму похожи».
Рассаживались не торопясь. Справа – хозяин дома, слева – его супруга. Ефима посадили в центре, напротив Сары и Доры, рядом с Герликом и княжной Уцмиевой.
Самуил Новогрудский несколько театрально скинул с хал салфетку, сделал на них аккуратные отметины ножом, затем положил руки на субботний хлеб и произнес благословение.
Глядя на старика, Ефиму вдруг захотелось домой, в Самару. Предстать перед своими родителями кем угодно, хоть китайским болванчиком, хоть четвертым сыном[25]. Кому сказать – не поверят.
«И чего я так рвался из дома, чего бежал без оглядки. Поди, плохо мне жилось. Эх, на самарские бы стены да бакинских «Мишек в лесу»!.. Ну чтобы все как-то по-еврейски выглядело. Всерьез и надолго. Может, и в комиссары не подался бы тогда».
Качнувшись еще пару раз, Самуил Новогрудский открыл глаза, заглянув далеко за лесистые дали обоев, после чего разрезал халу в том месте, где сделал отметину, обмакнул в соль ломоть и вкусил медленно, с наслаждением. Затем разрезал дальше и раздал всем отрезанные ломти хлеба.
Даже горничной, явной шабес-гойке, перепал аппетитный кусочек халы: и ты, дочь моя, вкуси, чтобы света в мире прибавилось.
Ефим осторожно, со столичной светскостью поделился за столом своим первым впечатлением от гнезда Новогрудских.
– Такое чувство, будто я припал к истокам.
На что старик, покачав седой головой и грустно улыбнувшись, ответил, что эта квартира на Шемахинке – то немногое, что уцелело от того, что было до революции.
– Вы знаете, молодой человек, тот дом, из которого нам пришлось уйти, стоял на Чадровой, а это, чтобы вы знали, в пяти минутах от Торговой. Вот оттуда и выпорхнули Соломон с Герцелем.
Оказывается, до революции Новогрудские жили в особняке на Чадровой, оттуда-то и разъехались братья.
«Вероятно, оттуда и старшие Новогрудские с двумя дочерьми уехали в Палестину. А в дом 20/67 перебрались уже после того, как покинули Землю обетованную. Да простят им это их предки».
Про Палестину старик, конечно, не сказал, это было бы уже слишком безрассудно с его стороны, но Ефим знал от Герлика эту историю бегства в Палестину и возвращения в СССР.
«Соломон все устроил – и отправить помог на Землю обетованную, и назад вернуться, с британской полицией договорившись. Молодец Соломон, все сделал как надо, всем помог. А где жизнь лучше, там или тут, пусть уже сами решают».
То ли Швуэс[26] близок, то ли у Герлика с княжной все серьезно, а иначе с чего бы вдруг хозяин дома вспомнил о Рут, прабабушке царя Давида, праведнице библейской.
Сара улыбается, Герлик в краске, языком изнутри выбритую гладко щеку вздул, княжна с величайшей серьезностью то клецку из супа выловит, то поднимет нож и уставится на убегающих с лезвия мальчиков-близнецов, такое впечатление, будто это она после смерти Элимелеха и его сыновей – Махлона и Кильона – задумалась, сказать ли свекрови своей Наоми, решившейся вернуться в Бейт-Лехем: «Куда ты пойдешь – пойду и я, и где ты заночуешь, там заночую и я; народ твой – это мой народ, и твой Бог – мой Бог».
Глаза старика заблестели влагой, когда он откинулся на спинку стула, взяв паузу для того, чтобы не задуть ненароком возгорающиеся искры Шхины[27].
Вероятно, Самуил Новогрудский был не только хорошим кондитерским королем и габаем[28] центральной синагоги, но еще и неплохим психологом.
– Да, – говорит реб Новогрудский, плавно закругляясь, будто закручивая мушкетерский ус. – Женщины разные бывают. И каждая – мужчине урок, – и продолжает свой библейский сказ на плохом русском, сквозь который, как через прохудившуюся рогожу, проглядывает литовский идиш: – И возвратилась Наоми в Бейт-Лехем и говорили: «Наоми ли это?» А она им отвечала: «Не называйте меня Наоми, но называйте меня – Марой»[29].
Ефим вздрогнул, вспомнив о женщине, которую то ли он оставил в Москве, то ли она послала его далеко-далеко… в Баку.
– Ячмень созревает в Песах, а пшеница – в Швуэс. Время библейское быстро летит. И вот уже Рут подбирает колосья позади жнецов, и Боаз, родственник Наоми, говорит ей: «Послушай, дочь моя, не ходи подбирать на другом поле и не переходи отсюда, но будь здесь с моими служанками». И не лишил Боаз милости своей «ни живых, ни мертвых».
Конечно, то место, где Наоми-Мара советует Рут, как ей быть, когда возляжет на гумне Боаз, реб Новогрудский пропустил. Оно и понятно. Уж больно много молодых за столом. Зато он очень красочно, как и положено Шмуэлю, описал, как ближайший родственник Наоми, не пожелавший взять в жены сдобную маовитянку, снял свой сапог и отдал его Боазу в знак того, что уступает это право ему, как Боаз вошел в шатер к Рут, и Господь вознаградил Рут беременностью. И когда она родила, соседки нарекли сына Рут Оведом. И нянчилась с ним Наоми-Мара. И говорили все вокруг, что любовь Рут к своей свекрови выше любви семи сыновей.
Закончил Шмуэль Новогрудский, как и положено, – свидетельством о рождении Давида:
– Давид! – возгласил, воскликнул он и тут же горделиво смолк, окидывая внутренним взглядом века.
– Давид, – прошептали все вослед старику, даже прислуга шабес-гойка.
«Господи, я ли это?!» – спрашивал Ефим у себя.
Интересно, а вперед реб Новогрудский смотреть умеет? А вдруг он видит дальше сидящих за этим столом? И там, в будущем, которое для него одного разглажено до горизонта, точно эта белая скатерть на столе, он зрит, как его потомки оставляют дом 20/67, как старая княжна Уцмиева велит сбить с дверного косяка мезузу в серебряном футляре и спрятать в чемодан, а ее сноха, очередная Рут в семействе Новогрудских, отбирает самое главное и пакует в тот же чемодан, чтобы сохранить память о семье, в которую она вошла со стороны, но – навеки? Что останется потомкам Шмуэля Новогрудского? Несколько кузнецовских тарелок, которые стоят сейчас на столе, фамильный сидур[30], субботний стакан, из которого бывший кондитерский король Закавказья пьет сейчас вино? Смогут ли они забрать с собой картину с изображением раввина, пусть и без тяжелой ореховой рамы? Какое наказание – видеть дальше других и, несмотря ни на что, жить в согласии с сегодняшним днем! Но, может, этот дар небес – не такое уж и наказание?
Пока Ефим задавался этими вопросами, гордячка горничная внесла фаршированного сазана, украшенного колечками моркови, на сервизном блюде от Кузнецова.
Шмуэль Новогрудский показал, чтобы она голову сазана положила на тарелку Ефиму. Что горничная и сделала.
«Как ее, эту голову с каучуковым глазом, есть – вилкой и ножом?! Ладно, уж как-нибудь…»
Во время рыбной эпопеи, когда надо быть таким внимательным, чтобы не стать жертвой несчастного случая, старик вдруг задал Ефиму вопрос, на который тот не знал как ответить:
– А как там, в Москве?
Ясно, что принятый позавчера закон об абортах его мало интересовал, равно как и постановление о прекращении переименования городов и улиц и начавшийся неделю назад первый в истории СССР чемпионат по футболу.
Шмуэль Новогрудский, по-видимому, понял причину его затруднения с ответом. Самые простые вопросы – они же и самые сложные.
– Как вы думаете, обратит ли Олимпийский комитет внимание на гонения евреев в Германии, вот американцы, между прочим, собираются из-за этого бойкотировать Олимпийские игры в Берлине.
Ефим застрял и с этим вопросом: Олимпийские игры, готовившиеся Гитлером, были также вне поля его особого внимания. Но тут снова на помощь подоспел деликатнейший Герлик, начав смешно рассказывать о недавней премьере оперы «Тихий Дон», на которой присутствовал сам Шолохов: «Говорят, был под таким градусом, что даже подпевал Мелихову в ложе».