Пароход Бабелон — страница 34 из 56

– Тихон, шо ли ты будешь?!. – сказал он сильным грудным голосом, наткнувшись на Тихона с начищенной теперь уже керосином комиссарской курткой в руках.

– А то в росте пал? – преградил ему дорогу Тихон.

– Росту прежнего, чертеж лица сменил. – Похлопывая нагайкой о ладонь, ординарец изучал босые ступни Тихона.

– Давно ж не виделись, почитай со вчерашнего утра, потому и не признал.

– Жидовскую кожуру на себя ладишь? – Ординарец комполка попробовал отодвинуть Тихона нагайкой так же, как только что дверь.

Тихон и не подумал его впускать, глянул лишь в сторону темного угла, перекрытого плотной занавесью, висевшей на бельевой веревке, и лукаво улыбнулся.

– Мне, Матвейка, своей шкурки хватает.

Плескания и фырканья за занавесью тем временем стихли. Перестала долго падать в ведро вода. Теперь уже отчетливо доносились резкие взлеты полотенца, в задачу которого входило еще и обозначить присутствие в охотничьем домике невидимого третьего.

– Слухай сюда, кум, – сказал ординарец комполка, не меняя своего вежливого тона, – вид сверху на меня неприглядный будет, на меня такие, как ты, сквозь смертную подкову глядят.

– Ути-бути, бозе мой! Весьма утяжелил ты меня, Матвейка, своею шрапнелью, в сей момент за угол побежу портки сбросить… Че тебе треба, говори? Чайку испить али Нюрку за бока, шо твою кобылицу?

– Мою кобылку, кум, не тронь, она у меня не какая-нибудь тележная блядовица. Нюрку сами тягайте, пока концы не отпадут, а я твоему Мойше-с-половиной евангелю, веленую свыше, сообщу и в революционный настрой заступлю.

– Ети твою!.. Где ты тут, Матвейка, настрой красный узрел, сквознячок под подолом бабьим. Докладай и с горки прочь.

– Тебе шо ли, щучку, докладать. Будет елозить, призывай комиссара…

– Ай, ё ж ты мудень!

В ту же минуту комиссар вышел из-за занавески с переброшенным через шею полотенцем и жестяной баночкой зубного порошка от господина Ралле.

Делая вид, что не слышал придверного гарцевания двух ординарцев, он поставил баночку на угол стола и аккуратно просунул в мокрую марлевую повязку перебинтованную руку. В бородке его поблескивали капельки воды. Серьга горела, придавая рельефному торсу и узкому скуластому лицу еще большую смуглость.

– Что у тебя, Матвей, ко мне любопытного?

– Вот и я ему о том, – не унимался Тихон.

– А то есть любопытное, что вчера до комполка от начальника шляхты ихней посыльный ходил. Сообщил, что пан ясновельможный приглашает всех господ офицеров пожаловать завтра к нему на обед.

– Ай ли господ? Шо тебе, Матвейка, в голову прилетело? – опять вмешался Тихон.

– Просю меня не перебивать! Так и молвил, товарищ комиссар, «господам офицерам». – Матвей на Тихона смотреть избегал, словно того рядом и не было. – Их ясновельможные, хоть в прошлом времени наших революционеров довольно у себя укрывали, нынче все равно что в царской империи час-другой коротают. Ну, так как, на ба́лу-то пойдете? – Комиссар задумался, тогда Матвейка добавил: – Комполка передать велел, что отказаться от приглашения никак не можно, потому как обижать пана запрещено из самой Москвы.

– Что ж, коли так, передай Васильичу, буду.

– К шести просили.

– Так к шести пусть и ждет.

– И комполка наказ дал: разговорами о польской гидре трапезу не раскрашивать.

– Ясно дело: петь, стрелять и танцевать строго запрещается.

– О кобылке твоей гутарить будем, – незамедлительно вставил Тихон, точно и сам был зван к пану, хозяину имения.

Матвей с Тихоном в очередной раз пожевали губами, поиграли желваками, после чего ординарец комполка, испросив комиссарова разрешения, метнулся прочь, словно забегал лишь затем, чтобы погромыхать сапогами в обители прокаженных.

– Ты вот что, Тихон, залей-ка в лампу керосину, – попросил комиссар, как только ушел Матвейка, – и еще… поискал бы ты мне управляющего с ключами, пусть по замку своему поводит. Места укромные, убедительные вскроет для дальнейшей работы.

– Че вдруг такая охота привалила? Опять лезешь на рожон, комиссар?

– Не вдруг, разобраться надо мне кое в чем. Никак не могу понять, куда поляк тот делся, вместе с дочкой управляющего ясновельможного пана? Сдается, мог и в замке схорониться.

– Тю… Молнию руками решил словить?

– Давай без вопросов.

– Бесполезное то дело. – Тихон широко зевнул, сверкнув золотым клыком, потянулся, трижды постучал здоровенным кулаком по груди, повращал плечом, громко хрустнув суставом, сказал: – О!.. – еще раз зевнул и потянулся: – Прям взвалил мне на плечи ношу тяжку – керосин, управляющий, а у мине плечо заботу просит. Не ходил бы ты никуда, Ефимыч, тем паче в замок. Давеча меня тут таким небрехливым трепом местные болталы наградили, убьешься догадаться.

Комиссар убиваться не стал.

И Тихон давай ему на казацкий лад сказанье сказывать.

И откуда он только эту пророчицу-ткачиху взял из Города башен, нанизывающую на невидимую нить шерстяных рыбок? И что действительно эти рыбины – неиспользованные мгновения нашей жизни, за счет которых старуха живет припеваючи в одной из ста башен больше тысячи лет?

– Где ты весь этот бред берешь?!

– А ты, коли верить не хочешь, не верь, комиссар, – сказал Тихон обиженно. – Мне в конюшню надо. На дуру твою взглянуть. Може, подковать ее надо, може, еще что… – И ушел.

После всего, что наговорил Тихон, мысли у комиссара путались, точно телеграфные ленты в Шанькиных руках.

«С Тихоном всегда так: как в бой, так пожалуйте какие-нибудь смачные побасенки или “наивернейшие знаки судьбы”. Что за страсть такая у казаков языческая – искать повсюду эти самые знаки, небылицы отовсюду собирать. Как они вообще с ними живут?»

Вот он никогда толком не знал, на какие знаки судьбы ему стоит опереться, а какие не достойны его внимания. И поскольку не был уверен, что жизнь можно прожить иначе, чем живешь, полагал, что всего разумнее – просто не забивать всевозможной дурью голову: все эти намеки свыше есть не что иное, как пережитки прошлого, мусор, от которого народ наш еще не успел избавиться, вот и, следуя многовековой привычке, засоряет себе голову. Да и Тихон, видать, на побывке в имении успел уже позабыть, какие у солдатской судьбы предначертания на войне.

«Вот ляжет на дно глубокое эта голубиная история, и после хоть любое пятно на белой стене за знак свыше принимай».

Комиссару не терпелось поскорее завершить начатое дело. И, конечно, найти оправдание своему из ряда вон выходящему поступку, поставить точку там, где необходимо ему, а не кедровцам.

«Если они все-таки нагрянут, будет чем крыть, что рассказать шкуродерам про замок и Войцеха».

Но в то же время он прекрасно понимал: что ты им ни говори, как ни запутывай, на уме у них всегда одно – покрутить у виска или затылка жертвы барабан отливающего синеватым глянцем «нагана» и, когда несчастный со страху обмочится, пробить смертельной пулей затылок.

«Это, должно быть, потому, что сами они – редкие трусы».

Комиссар своими глазами видел, как один из кедровцев с неожиданным возгласом: «Твое ж ты!..» отвалился от кучки стоявших кавалеристов, одного из которых решил было «взять на карандаш», и растянулся в глиняном бульоне перед низко пролетевшим аэропланом врага. Аэроплан был разведчиком и наверняка запечатлел для вечности падение ниц особиста с последующим принятием грязевых ванн. Хорошо, что у кедровца хватило ума скрыться как можно быстрее и не донимать более красноконников своим чрезмерным вниманием.

«Эх, нажал бы кто на кедровцев сверху, если, не ровен час, объявятся они здесь».

И Ефимыч снова вспомнил о дяде Натане. Рассказать ему обо всем по длинным Шанькиным проводам или не стоит? А вдруг откажется помочь? Говорят, он сильно изменился, да и позиции Льва Давидовича заметно пошатнулись в связи с неудачным маневром Тухачевского, а кедровцами давно не Кедров управляет. И потом, кто сказал, что они нагрянут? Разве сейчас до него, до убитого им пьянчуги-насильника?

Странное дело, сейчас Ефимычу вспомнился не тот дядя Натан – заместитель совнаркомовского Гензериха и обладатель единственной в доме на Знаменке телефонизированной квартиры, из окон которой просматривался Кремль, а Натан «самаритянского разлива», которого с таким нескрываемым удовольствием шпынял отец Ефима. Удивительно, что в эти минуты он практически не заикался: «Натан, з-знаешь, я бы на твоем месте все-таки отказ-зался от затеи перестраивать Россию. В России всякая политическая деятельность бессмысленна о-о-окончательно, потому что в этой стране мечты очень смешиваются с реальностью, из-з-за чего никак невозможно в полной мере отличить правду ото лжи, в результате чего устанавливается ложь, а правда истончается и уходит».

Обычно выворачивавший каждое русское слово наизнанку, чтобы побороть заикание и придать ему немного идишского тепла и талмудической строгости, Хаим Тевель ораторствовал, точно столичный еврей, оживившийся после Февральской революции.

«Все, что могут сделать твои бронштейны, – это построить из медвежьей берлоги страну Санта-Баракию. Натан, скажи мне так, чтобы я уже понял и отстал от тебя, стоит ли это тех денег, которыми вас вс-с-с-кармливают блатмейстер Бронштейн и компания?»

Дядя Натан отмалчивался, булькал, как перекрытый водопроводчиком кран.

«Так что, господин еврей, давай жить по-нашему, по-по-еврейски, – продолжал отец, – закон страны – закон для еврея. И Россия из этого установления не в-в-выпадает ни Белостоком, ни Одессой, ни тем кусочком моего хлебосольного дома, который ты, Натан, занимаешь».

В этом месте дядя обычно взлетал со стула, гордо вскидывая мефистофельскую бородку, после чего случалась небольшая авария то с расплескавшимся горячим супом, то с вышедшим из еврейских берегов компотом.

Мама незамедлительно вспархивала вслед за ним: «Ничего себе!.. И это у вас называется спокойная квартира! Да чтобы в такой “спокойной квартире” погромщики жили!» Взгляд ее зеленовато-желтых глаз становился стылым и сырым. Не отрывая взора от путаного османского орнамента на обоях, мама искала и с трудом находила запрятанный в рукаве платья платочек, местонахождение которого отлично помнила.