А тем временем под люстрой из венецианского стекла широкоплечий и тяжелогрудый хранитель литвакского очага продолжал тыкать серебряной вилкой в кусочки телятины. Он был доволен разыгранным спектаклем, доволен тем, что последнее слово осталось за ним.
И когда мама с дядей решительно покидали гостиную, он, удовлетворенно поглаживая заросли прокуренной до груди бороды, сообщал самому себе по секрету: «Т-терпеть не могу эту кислую лисью мордочку с ушами А-Амана».
Нет, телеграфировать дяде Натану он не станет. Пусть эта белостолбовская история сама собою разрешится.
А тем временем дождь прекратился. Небо поднялось повыше.
Мельница-столбовка, почерневший гнутый мостик-инвалид и несколько сонных амбаров, внезапно открывшихся справа от тропинки между рябинами и кленами, облитыми теплым светом наконец-то пробившегося сквозь тучи солнца, стали вырисовываться четче, расстояние до них заметно сократилось.
Хотелось запомнить каждую мелочь такой, какой она была в это мгновение, хотелось пропеть на идише куплетом из той колыбельной, которую пела ему когда-то бабушка: «О чем думает наш Фима? О темной реке и тяжелых веслах. А о чем думает темная река? О лодочке. А о чем же думает лодочка? О письмах, что везет из города дальнего лодочник. Ой, да-ада-да. А о чем те письма? О темной реке и тяжелых веслах. А кому эти письма? Эти письма тем, кто их уже никогда не прочтет. Ай-яй-яй-яй, да-ада-да».
Хотелось точно прицелиться, натянуть до возможного предела тетиву и пустить стрелу…. Пусть себе висит в небе беспрепятственно.
«Сегодня словно свежего воздуха из плывущего облака подкачали, и дышится так легко, как давно не дышалось. И кажется, что кто-то проложил тебе путь и подсчитал за тебя версты, и надо только идти по нему, никуда не сворачивая».
Сладко и как-то очень по-женски порочно зажурчали птичьи голоса, доходчиво объясняя, что в жизни смысла нет, если только ты сам не наделишь ее смыслом.
На ствол старого вяза скакнула с важным заданием белочка и, увязнув коготками в морщинах ствола, посмотрела на проходящего мимо человека любопытными черными бусинками. Порыв ветра, прорвавшийся меж двух кленовых стволов, всколыхнул копну последних листьев, будто в ней залег какой-то маленький хитрый зверек, не внесенный в энциклопедию Брема, и об этом недоразумении нужно было как-то дать знать комиссару.
Неподалеку кто-то всхлипнул растроганно и по-домашнему тихонечко высморкнулся…
Комиссар даже остановился и обернулся, чтобы увидеть этот добропорядочный сентиментальный нос. Но никакого носа он не заметил. Только сосновую ветвь, отделявшую эту минуту от всего того, что было.
Сделав еще одно ошеломительное открытие – «Я живу в мире, которого совсем не знаю» – комиссар улыбнулся, хмыкнул, поправил папаху и пожелал деликатному фантому более не хворать. В ответ за его спиной тут же высморкнулись вновь.
«Уж не издевается ли кто, в самом деле?! Какое все-таки странное место, эти Белые столбы… Выпало же на мою голову приключение».
И действительно, имение это было не похоже ни на одно из тех, в которых ему доводилось бывать раньше, которые он видел, проходя с боями или без. Здесь все было иначе. До всего можно было лишь дотянуться. Совершить же какое-то полное действие и после ожидать результатов казалось немыслимым. И не потому, что не хватало тела или мешала усталость души или какое-то иное из ее свойств. Просто было такое чувство, что все, что могло совершиться, совершалось исключительно за пределами Белых столбов. Здесь же сила прежнего, когда-то случившегося с тобой, переставала иметь то значение, которое ты ему придавал раньше, до того, как попал сюда. Оттого становилось легко, и эта свалившаяся легкость в условиях нелегкого времени начинала смущать и даже немного пугать комиссара. И потому, наверное, ему хотелось и бежать отсюда, и остаться здесь. Бежать, чтобы не потерять себя, остаться – чтобы стать лучше прежнего, не прося за то никакой награды. Этим противоречивым чувством он ни с кем не мог поделиться, поскольку был абсолютно уверен, что никто его не поймет. Даже этот странный человек Белоцерковский.
Если бы только можно было запереться на сто тысяч замков!.. Переждать. Перемочь. Но… вот уже и аллея видна, по которой он позавчера шел на лошадях с Верховым.
Сейчас Ефим выйдет на нее, повернет направо, пройдет мимо пасеки и поднимется на Чалый холм. Там, по словам Тихона, его будут ждать в беседке. Вот только кто?
Оказалось, что в беседке его ждал апостол Павел, а неподалеку от входа, у сдвоенной березы, похожей на лиру, стояла Ольга Аркадьевна и в задумчивости исследовала палую листву, вороша ее тем самым черным зонтиком, который он видел в прихожей Восточного флигеля. И пальто на ней было то самое – в русском стиле с плетеными петельками.
Она не очень-то походила на свой фотографический портрет. И дело было даже не в том, что с тех пор, как на нее навели подслеповатый московский объектив, много воды утекло. Напрочь ушло то неуловимое, чахоточно-чеховское, что порождало какую-то необъяснимую грусть и влекло к этой женщине с сиротливым взглядом, узкой талией и божественно маленькой ножкой.
– Господин управляющий снабдил меня ключами, – забыла поздороваться Ольга Аркадьевна, – которые я либо передам вам, либо, что вероятнее, сама проведу вас по первому этажу. Подняться на второй у нас с вами не получится в силу ряда обстоятельств. Епифаний! – позвала она апостола Павла (оказывается, его звали Епифанием). – Он пойдет с нами, – сказала так, будто это было делом решенным.
Ефимыч сначала подумал: «Мало того, что управляющий прислал вместо себя эту скуластенькую спиритку, так она еще и командует тут», но потом успокоился: «Впрочем, не все ли равно».
Тихону он сказал, что поляк может прятаться в замке, сам же был уверен – пусть и не до конца – что Войцеха в замке нет, как нет там и дочери управляющего. Скорее всего, их вообще в имении нет. В этом замке, что бы там ни рассказывали Тихону местные болталы, кроме мрака и сырости, нет ничего.
Апостол Епифаний, одарив комиссара презрительной улыбкой горького пропойцы, нехотя встал и пошел за ними, правда держась несколько поодаль и тем самым выказывая ту мужицкую тактичность, в существование которой комиссар никогда не верил.
– Вы говорили о неких обстоятельствах, что же это за обстоятельства? – поинтересовался Ефимыч.
– Господин комиссар, довольствуйтесь тем, что вам предлагают. Второй этаж – это вообще не про нашу с вами душу.
– Предлагают?! Ах вот оно как! – не пал духом комиссар. – Значит, мне туда вход заказан?
– Я тут порядки не устанавливаю. Думаю, что и вам пытаться не стоит.
Несмотря на свой небольшой рост и длинное платье, мешавшее ей хорошенько разогнаться, она шла быстро, будто торопилась справиться с порученным ей делом.
Комиссар едва поспевал за ней.
– Почему?
– Почему заказан или почему не стоит пытаться?
– Почему не стоит – это меня не волнует. На войне порядки устанавливаются быстро.
– По этой войне не скажешь.
Солнце выглянуло из размытой с фиолетовым обводом тучи, брызнуло с вышины мелко прерывистыми струйками света. Далеко-далеко надрывались лаем собаки.
Ольга Аркадьевна смешно просунула под мышку зонтик, не заметив барочную парочку прилипших к нему листьев.
– Ну уж в этом вашем имении наладить новый порядок ничего не стоит.
– О, я догадываюсь, каким образом. Знаете, я слышала от одного ученика моего учителя, будто тот говорил ему, что убитый становится тюремщиком убийцы.
– Не могу ни опровергнуть вашего учителя, ни согласиться с ним, хотя, знаете ли, живу среди людей, убивавших десятками. И что-то не замечал, что они пребывают в унынии и заточении.
Епифаний хмыкнул, чиркнул спичкой под потухшей папироской.
Свернули на мягкую желтую дорожку, приведшую их к невысоким и узеньким ступенькам, судя по всему, недавно метенным.
– Это потому, что вы пока вообще многого не видите, живете как бы во сне, а лучше сказать, спите на ходу, – Ольга Аркадьевна остановилась, посмотрела сверху, куда подевался Епифаний, но ждать, пока он выйдет из-за дерева, не стала. – Однажды, быть может, совсем скоро, вы проснетесь и тогда все увидите.
– О, вы так щедры в своих предсказаниях. – Комиссар, поднявшись на ступеньку, снял с зонтика листик, будто сорвал альпийский цветок. – В этом смысле вы даже опережаете своего брата.
– Брата? – Она обернулась, посмотрела на него внимательно и спохватилась в ту же минуту: – Да, конечно, опережаю. Женщины вообще любят опережать… брата, мужа, Временное правительство… Это потому, что мужчинам труднее даются обобщающие выводы.
– Это потому, что мужчины больше знают о прошлом. – Он протянул ей загорелый кленовый листик на память.
К его удивлению, Ольга Аркадьевна приняла знак внимания и даже кивнула головкой. Он уловил тот же запах мыла, которым мылся сегодня утром, и желание, тут же возникшее у него, – вжать в себя эту женщину, – показалось ему взаимным.
Петлявшие ступеньки закончились. Ольга Аркадьевна и Ефим Ефимович вышли на площадь – смятый крепкими пальцами безымянного архитектора пятачок с гулким колодцем.
– Совсем не уверена, что мужчины знают о прошлом больше нас. Они быстро все забывают, потому что устают помнить. Вот скажите, как чувствует себя человек, накануне совершивший убийство?
Комиссар обвел взглядом площадь, которую при желании можно было назвать и двориком, новыми глазами.
– Если вы сейчас имеете в виду меня, то я чувствую себя прекрасно, я бы даже сказал, замечательно, я никогда себя так хорошо не чувствовал.
– Вот видите, – сказала она. Но комиссару послышалось, будто перед этим она выстрочила шепотком: «Бедный мальчик».
Ручки… Дверные ручки, вот с чего начинается каждый дом, будь то хижина или дворец с бессчетным количеством дверей. И за́мки – «правильные» и «неправильные» – в этом смысле не исключение. Хотя какой это за́мок. Рва нет. Ворот нет. Ворон – тоже. Все кривится и падает, все подтоплено из-за недавних ливней. И все идет к одному – к полному забвению.