Будда, оглянувшись по сторонам, нырнул под прилавок до самой тюбетейки и вынырнул со сложенной газетой «Правда» в руках.
Отойдя от киоска на почтительное расстояние и сторонясь резвого мальчишки, собиравшего лопатой навоз пристяжных, Герлик развернул родную газету, достал две пачки сигарет, протянул одну Ефиму.
– Угощаю. А то ведь все папиросы да папиросы куришь. А эти под чай или кофе – самое то. Турецкий табак, что может быть лучше!
Ефим поблагодарил, спрятал пачку в карман брюк. Спросил, нужна ли Герлику газета.
– Я тебя умоляю… – поморщился Герлик и отдал «Правду» Ефиму.
Подошли к наемным фаэтонам.
Возничий первого отгонял зеленых базарных мух от шоколадных крупов лошадей.
– Товарищ, доставишь человека до бывшей Городской думы? – спросил возничего Герлик.
В ответ тот размотал вожжи.
Герлик, придав себе важности, вложил в его руку пару хрумких бумажек.
– Меня зовут Латиф, – перевел Герлик с некоторым щегольством то, что только что сказал возница.
Латиф подсчитал что-то в уме и начал причитать, а Герлик переводить его причитания, сверяясь взглядом с княжной:
– Он говорит, что подковывает лошадей четыре раза в месяц и что это ему обходится чуть ли не в сто рублей.
Лейла улыбнулась. Ей явно доставляло удовольствие слушать перевод Герлика.
– Ну ты и загнул, частный сектор. – Герлик нехотя вложил в жадную руку Латифа еще одну бумажку, отчего тот сразу же повеселел и, как показалось Ефиму, начал источать запахи баранины и лука, каковых явно не доставало в той базарной мешанине, что летела, щекоча ноздри, со всех сторон.
Возница подождал, пока Ефим усядется поудобнее на обитое красным бархатом сиденье, и тронул лошадей.
Княжна Уцмиева взяла под руку Герлика и свободной рукой помахала Ефиму, а потом, внезапно для себя, окончила прерванную беседу:
– Я поняла! Яблочные сады, река, другой берег, поляки… Ну те, что ушли из Белых столбов… Правильно?
– Герлик, тебе страшно повезло! Береги ее. – Ефим помахал им «Правдой».
– Прощайте, комиссар! – откликнулась княжна.
Фаэтон пересек Шемахинку. Процокал мимо дома 20/67, давая Ефиму возможность запечатлеть в памяти чугунные ворота черного входа, возле которых он только что выкурил сигарету с Герликом и Лялей. Затем, доехав до угла, фаэтон свернул налево. Возница по-свойски чмокнул прозрачный утренний воздух, подался назад и дернул вожжи, фаэтон, ускоряясь, покатился вниз, мимо первых пешеходов, дворников, чистильщиков обуви, провожавших сонными взглядами неровную рысь симпатичных лошадок.
Ефим отметил про себя, что лошадей действительно подковали недавно и что цоканье копыт меж непроснувшимися людьми и домами звучит иначе, нежели на запыленной дороге, на верстах, разоренных войною.
«Дора права: выстрелы и цоканье копыт в городах звучат совсем иначе».
Резвость лошадей в самые неподходящие моменты (иногда он сомневался, что фаэтон проскочит между авто с одной стороны и трамваем с другой), постоянные гундения возницы, читавшего дорогу на двух языках, скисшая за ночь рубашка, прилипающая к животу, а еще воспоминания о прощании с княжной и Сарочкой окончательно встряхнули Ефима после бессонной ночи.
Они ехали все прямо и прямо, вниз по Базарной улице, и оттого, что дорога была одна, все время казалось, что она вот-вот оборвется.
Он не успел полистать газету, как лошади свернули на бывшую Николаевскую.
Следуя указаниям Герлика, возница остановил фаэтон прямо напротив Городской думы. (Бывшей, конечно.)
Сойдя с фаэтона, Ефим пошел в сторону Губернаторского парка. Но не дойдя до угла бывшей Городской думы, он вдруг остановился, подошел к урне и швырнул в нее «Правду», после чего отошел в сторону, и, закрывая правой рукой глаза, прочел «Шма Исраэл».
Молитва прочитана. Он свернул налево к древним воротам Крепости, похожей на все крепости мира, которые чаще всего берут с помощью предателей, а не героев.
Глава одиннадцатая, рассказанная на балконе у НовогрудскихИ снова замок
Это был другой свет, из другого состава, и, как ему вначале казалось, – из другого источника. Было в нем столько всего молниеносного, неуловимого, что никак не удавалось отыскать что-то важное для себя, попробовать удержать на мгновение: все – важное и не важное – оборачивалось танцем искрящихся в воздухе пылинок, растворялось в туго натянутых столбах света.
«Значит, я не дух, не тот, кого всегда не видно?!»
Этот другой свет, щедро лившийся из узкого вытянутого окна, обещал скорое выдвижение вперед чьего-то «я», и, как только комиссар догадался, чье именно «я» должно выглянуть вперед множества остальных, ему ничего не оставалось, как пойти навстречу этому другому свету – открыть закисшие и тяжелые от морфия глаза.
«Должно быть, кто-то забыл или не захотел задернуть шторы, – было его первой мыслью. – Так обычно слепит солнце ранним утром зимою, когда воздух прозрачен и чист, а на снег падают синие левитановские тени». Когда там, снаружи, воздух прозрачен и чист, потолок не убегает, не кружится и не оборачивается внезапно зашарканным кошмарным полом, как случалось прежде, когда он пробовал хоть минуту-другую полежать с открытыми глазами.
Сейчас комиссар мог смотреть на белый фильмовый экран так долго, как только ему хотелось. Он мог даже проверить, ровно ли по центру расположена хрустальная люстра в три кольца или насколько сильно натянута косичка электрического провода. А пробки? На одинаковом ли удалении друг от друга вплетены они в косички? (Какая непозволительная барская роскошь – заводить в эти дни электричество!). Да что там, он мог бы перенести на потолок всю карту боевых действий. За июнь, за июль, за август… Жлобин и Мозырь. Люблин и Львов. Острополь и Могилев-Подольский. «АКТИВНЫЕ ДЕЙСТВИЯ ПРОТИВНИКА ПОДАВЛЕНЫ ТЧК ГОРОД ВЗЯТ ВСКЛ ДЛИТЕЛЬНЫЕ ДОЖДИ ЗПТ УРАГАН ЗПТ УСТАЛОСТЬ ЛИЧНОГО СОСТАВА ЗПТ НЕХВАТКА БОЕПРИПАСОВ ТЧК ОТХОДИМ НА ВОСТОК ТЧК». Линия старых германских окопов. Сбитый французский аэроплан. Пулеметное катило. Донесение о ведущихся переговорах… А откуда эта речка безымянная вдруг взялась? Почему на штабной карте ее не было? «Кто забыл речку? Кто, я спрашиваю?!» Почему она то ближе к люстре, то уклоняется тихой излучиной? Надо от речки с люстрой вправо забирать и немедленно – там холм, там самая высокая точка… На ней хорошо бы расположить пулеметчиков, расставить минометы. Окопаться, пока в Риге что-нибудь не придумали. «Должны же они к чему-то прийти, что-то решить, черт возьми. Нельзя же так, в самом деле!»
Из-за резкого запаха лекарств, стелившегося по реке низким предрассветным туманом и медленно поднимавшегося на холм, комиссар показался самому себе маленьким, беззащитным и – на все согласным. Прежде с ним такого не случалось. «Недоразумение какое-то!» Но за тот холм, за ту морфийную высоту, перебинтованную так, что грудь толком не расправить, комиссар готов был сражаться до последнего. «Ее сдавать никак нельзя, эту высоту. Она в Риге может пригодиться».
Он попробовал вспомнить что-то такое, за что мог бы зацепиться, начать новый отсчет времени. Но голова его, отравленная морфием, сейчас работала плохо, и все в этой комнате, кроме света и непреходящего тумана лекарств, медленно рассыпалось.
«Где я? Как сюда попал?»
Когда человек задается подобного свойства вопросами, он перво-наперво ищет двери. Двери тут располагались в противоположной стороне комнаты. И были такими, что выход из сложившегося положения комиссару не обещали.
Если бы Ефимыч решил прямо сейчас подняться с постели и дошлепать до них, ему бы это вряд ли удалось. В этом комиссар не сомневался.
Но если двери могут поделиться невидимым за мгновение до того, как кто-нибудь повернет ключ в замочной скважине, разве обязательно вставать и идти к ним? Наверное, можно просто настроиться на какие угодно придверные темы, на каких хочешь языках, включая умершие. Вон та дверь, ее сейчас откроют и тем самым соединят два мира – этот, в котором обретаешься, и тот, о котором знаешь, что он есть, но не знаешь точно, каков он на самом деле.
Ефимыч проверил, может ли говорить. Раздался звук, отдаленно напомнивший ему с детства знакомый голос. Попробовал еще раз. То же самое тихое мычание.
И тут за дверью послышались шаги. Медленные. Скрипучие.
Дверь донесла по секрету, что коридор долгий и темный, что идет по нему мужчина. Один. Пожилой. Грузный. Несет что-то в руках. Или в руке. Но дверь не поведала главного.
– Пан комиссар…
Он ожидал увидеть кого угодно, только не его. Отвечать не было сил. Губы крепко склеились. А сделать хотя бы движение рукой комиссар был не в состоянии.
Он смотрел на горбуна, как только что на потолок, на речку, протекавшую неподалеку от люстры.
От горбуна пахло большой кухней, хлебом, рисом и мясом.
– По рецепту Родиона Аркадьевича. – Ян осторожно установил фаянсовую кружку с бульоном на углу прикроватной тумбочки рядом с бронзовой лампой и термометром. – Пан комиссар, Тихон ваш сказал, что если вы будете жить, то и я буду жить. – Управляющий подвел ложку под лиловый подбородок, как если бы та была револьверным стволом. – Я, правда, его успокоил, сказал, что смерти не боюсь после того, как Бог мою спину горбом отметил.
– Все боятся, а он не боится, – неожиданно вставил слово Родион Аркадьевич, которого до того момента не было видно. Вероятно, Белоцерковский находился по другую сторону яркого света, в царстве Харона или же в царстве духов, с одним из которых комиссар успел уже свести знакомство.
Родион Аркадьевич встал с кресла, звонко помешивая чай в стакане с подстаканником. Он был в расстегнутой визитке, в белой хлопковой рубашке, видавшей виды.
– Боятся абсолютно все, это я как врач говорю. – Он пересек ковер на затекших ногах. – Признаюсь, и я об ординарце вашем, господин комиссар, иного мнения был. – Он отпил глоток горячего чаю, слизнул чаинку с губы. – Хотя видно было, что убивец и насильник он тот еще.