Пароход Бабелон — страница 52 из 56

«Что дает ему право с такой уверенностью говорить? Кто стоит за ним, что за люди, и как они связаны с теми, кто сейчас заседает в Риге от большевиков?»

– Откуда вы все это знаете?

– От своего учителя. Кстати, Джордж Иванович был когда-то учителем Чопура. Чопур в переводе с тюркского – Рябой. Такая вот история. Только Чопур другое царство себе предпочел. Он никогда не был настоящим искателем истины.

Все, что Белоцерковский говорил дальше, по сути было повторением того, что Ефимыч уже слышал когда-то от своего отца. Отец хоть и был самарским купцом второй гильдии, но, благодаря родству с Натаном, многое знал о партии большевиков. С той лишь поправкой, что своего отца Ефим не слушал, а Родиона Аркадьевича – внимательнейшим образом. Правда, иногда, когда Белоцерковский особенно распалялся, ему хотелось вскочить на Люську, как раньше, и в поле… и в поле…

– Посему вот что, – подытожил Родион Аркадьевич. – Я вам предлагаю даже не Константинополь, хотя учитель сейчас там. Я вам предлагаю Прагу, а потом Вену. Наконец увидите живьем своего Брейгеля. – Он махнул в сторону стопки альбомов. – Всяко лучше Чопура, который скоро вашего Льва Давидовича съест и не поперхнется. – Он указал на офорт с изображением Александра Великого, прорывающегося к Дарию, и посмотрел на свои пальцы, будто с их помощью намеревался сосчитать века, отделявшие Чопура от Александра Великого.

– Если вы согласитесь, это будет началом вашего нового пути – пока что к окончательному выздоровлению. Со своей стороны я все, что мог, сделал. Теперь поправить ваше здоровье в состоянии только вы сами. Не поедете – останетесь не то чтобы калекой, но не вполне здоровым человеком.

– Вы предлагаете мне совершить предательство.

– Полно вам, те, за кого вы шли в бой, предавали вас не единожды.

– В бой я шел не за них.

– Я бы не завел этот разговор, если бы…

– …если бы не видели меня разобранным, без «маузера» и шашки.

– Я завел с вами этот разговор, потому что вы не похожи на тех, кто будет в очередь топтать бабу. Вы потому с этой кожанкой своей и носились, что прикрывала она вашу суть. И серьгу все никак не снимете, а пора бы. Я сам слышал, как казаки над вашей серьгой потешались: он же не единственный у казачки-мамы и вообще – жидяра…

– Ну знаете, Родион Аркадьевич!

– Не усидеть вам на двух стульях. Еще раз спрашиваю: для чего вы воскресли? Как говорит наш Джордж Иванович: «Вспоминайте, вспоминайте!»


В комнате стоял запах отпаренной ткани, хотя твидовую тройку, нижнее белье и белую сорочку Ян принес минут десять тому назад.

Орехового цвета тройка в масличную крапинку висела на стуле рядом со столиком. Брюки поверх пиджака, поверх брюк – жилет, поверх жилета – шерстяной галстук с двумя широкими поперечными полосами. Под стулом, как два застывших нукера (телохранителя), стояли высокие черные ботинки. «Как минимум на размер больше, а то и два!»

Полковой комиссар, в недалеком прошлом просто Ефимыч, а теперь, по выправленным документам, Войцех Леонович Войцеховский (знает ли пан ротмистр о новой родне?), попробовал представить себе лицо настоящего Войцеха в этом костюме, в этих до блеска начищенных черных ботинках, с тростью, зажатой под мышкой. Не получилось. Не вспомнил лица «двойника», даже в офицерской форме. Да это уже и неважно: когда сам готов со своим прежним лицом распрощаться, чего ж другие вспоминать на бегу.

Комиссар глянул в овальное венецианское зеркало, стоявшее на столике рядом со стулом. Встретился взглядом то ли с румынским цыганом, то ли с сыном какого-то греческого менялы. Но в то же время не мог не отметить, как он вдруг стал похож на отца – именно сейчас, когда рвал последнее, что связывало его с Самарой и самаритянством. Ведь если все сложится так, как задумано, вряд ли ему удастся когда-нибудь вернуться в большевистскую Россию, увидеть отца, мать, братьев и сестер.

Комиссар заглянул в документ, сверил его с отражением в зеркале. Что-то не сходилось. Но что? Вышептал семитскими губами свое новое имя. Приблизил вновь лицо к отражению – вылитый отец, Хаим Тевель Вениаминович, только веса нужно бы еще набрать, начать заикаться и состариться в черте оседлости. Вгляделся в тусклые глаза. Обнаружил в них свое давнее прошлое: отец в прихожей отряхивает плечи от снега, а Ёська, братец малолетний, на руках у матери сотрясается от смеха. Казалось бы, ничего такого, обычное дело, а этот смех братца и выжить ему помог, и впредь заступничество обещал, если что случится в Праге или Вене.

И как только убедился, что самое важное для себя сохранил, документы с легкой душой сунул в брюки, а свой черный «браунинг» спрятал за брючный ремень, после чего снял серьгу и едва слышно одними губами просигналил «отбой»: «Ну, бывай, комиссар». А после помазком взбил пену в мисочке, попробовал золингеновскую опаску, сбрил начисто синеватой сталью черные колечки волос на исхудалом, со вздутой веной запястье.

Востра бритва, ничего не скажешь. Можно щеки и подбородок мылить, но прежде – надгубье: до того, как комиссарской бородкой обзавестись, он именно в таком порядке и брился. Это еще с бар-мицвы повелось. Дядя Натан подарил племяннику венгерский бритвенный набор, и он впервые побрился. Правда, волос на лице практически не было, оставалось брить только пушок над губою.

Ефимыч, в новой жизни уже Войцех, медленно провел узеньким лезвием для усов с одной стороны, с другой.

«Вот как люди живут, они никуда не торопятся, если жить в настоящем собираются. И мне надо тому же учиться. И лучше – с утра, чтоб в привычку вошло».

Новоиспеченный Войцех вытер лицо полотенцем. Непривычное, какое-то мальчишеское чувство, будто всего, что с ним было, не было вовсе.

«Что ж это такое получается? Значит, можно все стереть при желании? Все, да не все. Куда бинты деть? А если попросят раздеться догола и выяснится, что я не Войцех Леонович В., а яркий представитель всеми угнетаемого народа?»

Но выхода другого нет. Решено. Учитель ждет в Константинополе.

Вошел Ян. На руке черное пальто с норковым воротником. Спокойный, ускользающий от будущих воспоминаний, будто на прогулку Войцеха провожает. Все правильно, так и надо провожать нового пана.

Молодой человек в твидовой тройке с блестящими набриолиненными волосами подошел к окну.

Внизу, на припорошенном снегом дворе, стояла запряженная парой пегих лошадей черная коляска. В ней вырисовывался черный силуэт Ольги Аркадьевны. По хрупким плечам даже сквозь накинутый платок, даже отсюда, сверху, было заметно, как она волнуется.

Попыхивая папироской, Белоцерковский то прохаживался взад и вперед, то останавливался в раздумьях, глядя на укрепленные позади коляски видавшие виды чемоданы. Один раз он даже проверил ремень. Убедившись в прочности креплений, глянул наверх, нашел искомое окно и сразу же с наигранным безразличием повернулся к нему спиной. Черной. Что-то уже успевшей отбросить перед долгой дорогой за ненадоб- ностью.

Судя по тому, как он повернулся, он уже начал подыскивать забавную реплику ко всему происходящему.

Войцех достал из жилетного кармашка вернувшийся к нему «регент», нажал на кнопку под колечком с цепочкой и привычно подстраховал двумя пальцами открывшуюся крышку.

– Планируемое время отъезда две минуты как вышло.

– Ваша пунктуальность вас переживет. – Ян помог ему влиться в пальто, прошелся щеточкой между лопатками и в заключение легонько хлопнул Войцеха по спине. – Не пойму, пан комиссар, когда вы были настоящий – в своей кожаной куртке или сейчас?

– Я и сам не пойму. Пока что не пойму, – и вспомнил слова своего отца: «К-к-то одержим нес-с-существующим, сам как бы не с-существует».

Насчет всего существующего и несуществующего он обратился с вопросом к долгому, пьянящему полету какой-то птицы за окном.

В ответ – тоненький голос тишины. Только на вышине три тучки, лохматые жертвенные овечки, беззвучно тренькали своими колокольчиками – для тех, кто умеет слышать. Для тех, кто умеет видеть, – в прозрачном воздухе четко вырисовывались крыши домов, слабеньких защитников людского счастья, кривые петлистые улички, дальше – тропки с проплешинами, занесенные внезапным, никак не отмеченным пока еще снежком, пролески и… И внизу, справа от них, – изгибистый жгутик реки, следующий своим далеким неспешным мыслям.

Комиссар попробовал угадать отсюда, с места, которое покинет навсегда, о чем думает эта темная река. Хотя чего тут угадывать? О чем может думать эта река или любая другая? Конечно, о рельефе вчерашних берегов, о почтовом пароходике с чадящей трубой, перепутавшем Запад с Востоком, о причале, пока что невидимом, и о том, кто стоит на том причале, в нее, в реку, вглядываясь. Мимолетный, незабвенный миг…

Глава двенадцатаяОстров

Стоило Ефиму, никогда не исповедовавшему философской модели «все в мире конечно», поставить точку и шикарную пушкинскую завитушку в конце текста, как в комнату, наполненную весенними бакинскими ароматами, влетела поздняя галицийская осень, и случился небывалой силы дождь. Ветхозаветный. Голубиный. Обрушившийся когда-то на имение светловельможного пана. Дождь – перерубленный шашкой. Дождь, под которым он, полковой комиссар девятнадцати лет от роду, стоял в широком глиняном потоке. Стоял в паре с тем, кто скоро, он знал, постучит в его дверь. И тем самым поставит последнюю во всей этой истории точку.

Перед глазами Ефима предстал старый замок, «Зал ветеранов всех войн» с камином во всю стену, на полке которого не оказалось ключа, с полотнами на стенах, среди которых на почетном месте – портрет польского офицера, потомственного предателя, глядевшего не на кого-то, как казалось когда-то комиссару, а куда-то в сторону… Туда, где клубится многоходовое будущее тех, кто предал, и тех, кого предали. В этом будущем отыгравший свою роль меняется местами с новыми игроками, и так до бесконечности, так – за горизонт.

Когда образы одних истончаются до невидимого состояния, эстафетную палочку перехватывают другие. Все размывается в границах времени, и все становятся прощенными, как прощаются погребенные на старых провинциальных кладбищах с покосившимися надгробиями и неухоженными тропками вдоль холмиков и оград случайно заглянувшим на кладбищенскую территорию имяреком с беспечной ромашкой в зубах.