Но это где-там, за горизонтом. А тут, в нашей Чопурландии, – все сущее отмерено неутомимым стрекотом ножниц.
Ефим в сотый раз спрашивал себя, как развернулись бы события, откажись он вначале от бегства, а после – от возвращения в Союз. Напоминала бы его жизнь хотя бы отчасти ту, что течет где-то там, далеко-далеко, где на белых стенах отдыхают от дел маски Иуды? Списались бы в этом случае с него долги прошлого?
Вместо ответа посетило Ефима дивное, незабываемое чувство – чувство выполненного долга. Непонятно было только, зачем он сейчас вытравливал его из себя. Из-за того, что надеялся еще пожить в стране великих свершений?
Времени у него оставалось немного. Успеть бы побриться, расчесать парик без надежды обнаружить на нем седой волос, надеть белую рубашку с манжетами под строгие запонки с черным агатом.
«Похоже, не успею я черкануть письмецо музе моей московской. Если Мару до сих пор не взяли, она могла бы прочесть его. Господа чекисты вряд ли поднимутся на еще один шмон. Оставил я бы конвертик на видном месте – на кровати или на стуле. Авось не заметили бы. Керим после переправил бы его Маре, а та нашла бы возможность встретиться с братцем Иосифом, объяснить ему, что не враг я народу и не был им никогда».
Он не знал, о чем бы еще написал Маре. Вероятно, о том, что не все так страшно в этой жизни, как кажется, просто для того, чтобы это понять, требуется время, которого, к сожалению, не хватает для одной человеческой жизни. А еще он открылся бы ей до конца, чего уж там, написал бы, что встретил в Баку, на Второй Параллельной, вылитую «полячку», и что эта встреча оказалась для него очень важной. Важной во всех смыслах.
О чем бы еще написал?
Поклялся бы, что если останется в живых – перепишет свой роман наново. А если случится невозможное и он переживет бессмертного Сталина, перепишет еще раз, и сделает это не только потому, что все когда-либо написанное подлежит переписыванию, – просто зло требует от нас постоянного разоблачения, поскольку оно переменчиво, пластично, текуче и легко находит себе новых покровителей на смену старым, уже засвеченным историей. И хотя возможности зла не имеют границ, не исключено, что очередной его председатель в той или иной державе окажется с седенькой бородкой-клинышком, как у Троцкого, или с моржовыми усами на побитом оспой лице, как у Сталина: в некоторых случаях зло позволяет себе порезвиться с двойниками.
«Ты ведь сама знаешь, Марочка, сколько у вождя советского народа двойников. На одной Кунцевской даче его играют не меньше двух народных и одного заслуженного».
Взглянуть на новенького идеального Чопура, с замененными пружинками в механизме, наверное, пострашнее будет, чем бакинцам глянуть на Лысый остров – Наргин.
«Посему, душа моя, считаю, неплохо было бы всем нам, объединившись, обустроить Иосифа Виссарионовича и Льва Давидовича на острове посередке бакинской бухты, пусть оба товарища приближают светлое будущее там.
Как тебе такая идея?
По мне, Марочка, она просто замечательная. Случись подобное – никто не сможет мне помешать собрать воедино все мои мимолетные незабвенные миги и передать их в безвозмездное пользование человечеству.
Вероятно, это, Марочка, и есть то единственное, ради чего мы с тобой здесь, на земле, в этом времени, среди своих современников.
Я не виню ни в чем того, кто постучит в эту дверь. В стране, где мужают с очередным предательством, по-другому и быть не может. Жаль только, мой ”браунинг” с двумя обоймами у него, иначе пришлось бы ему выламывать дверь, а после – ложиться грудью на мой свинец».
Эпилог
Ефим поставил стул на балкон, но садиться почему-то не захотел.
Стоял, курил в ладонь, точно разведчик на спецзадании, смотрел на остров. Вернее, даже не на остров, – в ночи от него оставалась лишь чернильная полоска, а на мигающий маяк где-то там, далеко-далеко. Смотрел и вспоминал другой остров – в Мраморном море. Что-то он не помнил, чтобы на том острове маяк мигал.
Зато Ефим отлично помнил, что это был за день. День, когда Константинополь переименовали в Стамбул и когда он повстречался с самим Троцким.
«В этот день я имел счастье лично познакомиться с демоном революции.
Счастье?! Как прав ты, дружище Иосиф: “Счастье – оно игриво. Жди и лови”».
Черная металлическая дверь в арочном проеме из белого ракушечника. Кусты бирючины. Лай собак – двух суетливых бельгийских овчарок с выпуклыми языками. Торопливый шаг телохранителей-иностранцев по петлистой гравийной дорожке, которая отлично просматривалась через вертикальные прутья двери. Смолистый запах хвои и моря. Тоненькое пение щегла и потрескивание трудяги дрозда в заросшем саду. Салют розовых бугенвиллей. И едва уловимое дыхание тамариска.
Так вот он какой, турецкий дом бывшего председателя Петросовета, наркома по иностранным делам, наркомвоенмора, вождя IV Интернационала и прочая, и прочая…
Сын Троцкого, сопровождаемый двумя овчарками, подвел Ефима к отцу, занятому в саду рассадкой редкой розы – черной.
«Когда я изобразил чрезвычайную заинтересованность цветком, Старик – хотя какой он старик, всего-то пятьдесят – уверял меня, будто они произрастают лишь на юго-востоке Турции, в какой-то далекой провинции, название которой при всем желании не запомнить».
– Придет время, и эта траурная роза обретет красный цвет.
– …Цвет крови, – вырвалось у Ефима.
Лицо ЛДТ, как называл его Соломон, вдруг стало будто голодным, он полоснул Ефима острым как бритва взглядом, увеличенным линзами очков.
– Ну хорошо, товарищ Милькин, – передал розу сыну (смешно вышло) и как-то очень по-местечковому отряхнул от земли белые руки, те самые, что заварили бучу в семнадцатом. – Хотите чаю или ракии?
– Если позволите, и то и другое.
– О!.. – зашаталась бородка клинышком. – Будете чай ракией запивать? Желание командирское, – улыбнувшись, повел гостя на террасу дома.
Земля в саду была ухожена, и нога приятно пружинила, встречая земляной комок и разминая его.
Он старался вступать в следы Старика – они оставляли неглубокий волнообразный рисунок – и спрашивал себя, почему не чувствует всей историчности момента? Разве это не то, о чем потом рассказываешь всю жизнь?
Старик все то время, что они шли по исчезающей садовой тропке, пробовал сгладить шероховатости первого знакомства:
– Красные розы, – уточнял он, – гвоздики – белые и красные, вон там – каллы и гладиолусы, там – астры, далии, амариллис, герань – белая и красная, полюбуйтесь… Вы, товарищ Милькин, в цветах разбираетесь?
Ефим нейтрально мотнул головой: скорее нет, чем да.
У него складывалось чувство, словно Троцкий смотрел на него сквозь цветы. Было почему-то страшно неудобно.
Поднялись на веранду.
Пауза. Скрип. Пауза.
Старик посмотрел на плетеное кресло, точно вся его жизнь проходила в нем. Поправил подушечку в клетку. Сел.
– Что же вы? Присаживайтесь напротив, – с удовольствием разложил в кресле натруженную в саду спину. – Знаете, пусть те, кто за мной следят, видят вас. – Агатовые глаза за очками, сменившими на крючковатом носу легендарное пенсне, придавали его мрачным, подвижным чертам почти мефистофельское выражение. – Так будет безопасней.
«Для кого безопасней? Неужели он не понимает, какому риску подвергает меня?»
Троцкий словно догадался, о чем Ефим думает.
– Риск невелик, террасу практически не видно со стороны. Есть только одно место, там, – указал на просвет между кипарисом и итальянской сосной, – всего несколько шагов, но оно контролируется турецкой полицией. А вообще-то ко мне много журналистов приезжает. Вы ведь журналист, командир?
Ну что тут скажешь? Ефим начал с нуля.
– Ну хорошо-хорошо, – не без раздражения остановил его ЛДТ, – по профессии-то вы все равно журналист. – Вот видите. Я и сам пишу. Много, – показал натруженный палец с вдавленным чернильным пятнышком. – Вот до автобиографии даже докатился. А что прикажете делать? Так значит, вы знакомы с Джорджем? Тогда вы, конечно, знаете, что Джордж – единственный человек, которого Сталин по-настоящему боится.
ЛДТ остановил рукой Ефима, зная наверняка, что к Джорджу Ивановичу тот собирается приплюсовать и его. Сказал о себе в третьем лице:
– Троцкого он просто ненавидит. Простите, кажется, я вас перебил, – и снова голодные скулы.
Ефим в общих чертах поведал ЛДТ, при каких обстоятельствах оказался в Фонтенбло. Передал, что документы, компрометирующие деятельность Чопура в Баку, хранятся у Джорджа Ивановича и будут пущены в ход незамедлительно, как только в Союзе случится переворот.
Что еще?
Еще Ефим сообщил название банка и шифр-код ячейки, в которой хранится тот компромат на Чопура, который был доставлен недавно из Британии в Стамбул. Правда, агента Лоу – майора Гарольда Джонсона – уже нет в живых, и неизвестно, что он успел рассказать перед смертью.
Что еще?
Еще Соломон и его товарищи просили помочь оружием и деньгами.
Агатовая молния мелькнула в глазах вождя IV Интернационала.
Какая-то невероятная сила копилась в этом человеке, пока он пил чай из обычного турецкого стаканчика грушевидной формы и вникал в суть того, что просили передать ему через Ефима товарищи.
Знаменитый адский прищур, которого все так боялись, даст кавказской ухмылочке Вождя народов десятикратную фору.
– Вы пейте, пейте, товарищ Милькин, хотите ракию, хотите – чай. На моих «секретарей» не обращайте внимания, у меня их много, и почти все по-русски не говорят.
Приземистый, слегка сутулый. Остроконечная бородка поседела, жилистый палец с чернильным пятнышком заметно подрагивает, но движения все еще быстры, и в них проглядывает нетерпеливость почти юношеская.
«В нем юноши больше, чем мужчины, больше, чем Старика. И это может его погубить».
– …Что ни говори, а о любви, времени и вечности лучше всего сказать могут только цветы, – повернулся в сторону своего сада, улыбнулся загадочно: – Знаете, а он ведь до сих пор считает себя поэтом…