Пароход в Аргентину — страница 30 из 45

шел, или все же как-то иначе он туда добирался. Как бы то ни было, он дошел и добрался, ни родственников, ни старых друзей не нашел, нашел зато друзей новых и нашел, почти сразу, работу – в фирме, занимавшейся отоплением и утеплением домов, процветавшей, судя по его рассказам, пересказанным А.Н.В., до сорокового года, каким-то чудом пережившей роковой год под советами и с приходом немцев вновь начавшей работать, как будто ничего не случилось, вновь занявшейся отоплением частных домов в Туккуме, ткацкой фабрики в Кандаве, затем ремонтом, восстановлением разрушенного войной и бомбежками. То есть он делал в Риге примерно то же, что А.Н.В. в это время делал в Париже; А.Н.В. этого не отмечает, но мы, конечно, отметим. Эти полтора или почти полтора года, проведенные в Риге, отмечает зато А.Н.В., были чуть ли не самыми мирными, как ни удивительно, годами его взрослой жизни, как если бы смилостивившаяся судьба решила дать ему передышку перед новым бегством, новыми безднами. Были русские знакомые, о которых, по-видимому, много раз рассказывал он А.Н.В.; снимал ли он у них комнату или просто так они приютили его у себя, неизвестно; зато известно, где именно прожил он эти спокойные рижские полтора, или почти полтора, года: в Задвинье, в одном из тех двухэтажных, переходящих друг в друга, с пилястрами, домиков на Либавской (действительно) улице, которые в двадцать пятом году (пишет А.Н.В.) построил Павлис Дрейманис, которые (пишет он же) были, кажется, вообще первым опытом коммунального строительства в понемногу оправлявшейся от гражданских волнений независимой Латвии (как хорошо я помню их, эти домики, по три фронтона в каждом, пишет, в скобках, Александр Воско; Дрейманис предлагал мне строить их вместе с ним, но я тогда как раз заканчивал Политехникум, и мечтал о Германии, и в самом деле уехал в Берлин, в Веймар, в Дессау, и познакомился с Мисом, с Гуго Герингом, а когда вернулся, мы начали с Павлисом строить огромную школу в Болдерае, в ужасном рабочем районе, где я, кажется, никогда и не бывал до тех пор…). Простая русская семья, пишет он дальше (тоже по-русски, сам не сознавая, может быть, что цитирует Пушкина); настоящая православная русская; Беловы была их фамилия. Володя жил у них, ходил с ними в церковь, говел в пост и разговлялся на Пасху, спускался к ним, наверное, вечером пить чай у самовара за мирными разговорами о войне и о Достоевском, вообще жил той русской жизнью, которой давно уже никто не мог жить в России (даже, кажется, дача у них была, и если не в Майоренгофе, то в Дуббельне, пишет Александр Воско со вздохом, легко различимым за строчками…). А все же было, наверное, что-то совершенно призрачное в этой русской рижской жизни в сорок втором году, думаю я теперь, какой-то легкий бредовый привкус в этой самоварно-пасхальной идиллии… Был зато эпизод поразительный и трогательный, на котором А.Н.В. в своих записях останавливается подробно. Русская девочка, пишет он, взятая ими из лагеря в Саласпилсе. Кто, собственно, были эти русские дети, он не пишет, и я тоже не знаю, но получается так, что было их чуть ли не три тысячи, этих русских (еврейские все погибли) сирот, свезенных в Саласпилс, умиравших от голода. Все же некие православные священники, и чуть ли не сам Рижский архиепископ, уговорил и уговорили немецкие власти позволить русским рижским семьям забрать к себе этих детей, едва ли уже не умиравших от голода. Белокурую девочку звали Таня, было ей лет семь или восемь. Я сделался на полгода ее приемным папой, говорил Владимир Граве Александру Воско, ее приемным полупапой, одним из ее двух приемных пап, так говорил он, и почему-то, когда я думаю теперь обо всем этом, я их представляю себе идущими через мост, из Задвинья в город, в русскую школу или в русскую церковь, или просто так, вообще в город, побродить по улицам и съесть мороженое на площади у собора, через тот же самый мост, может быть (или, может быть, не совсем тот же, но на том же месте и уж точно через ту же самую реку… с мостами в Риге вообще какая-то путаница…), по которому восемнадцатилетний Александр Воскобойников летел и мчался вечность назад, в другую историческую эпоху, навстречу будущему и на помощь заложникам, в опьяненье победой. Владимиру Граве, когда он шел через этот (или не этот?) мост, держа за руку белокурую девочку Таню, полуприемную свою дочку, было сорок, или сорок, может быть, с небольшим; вижу его в дорогом двубортном костюме, который впервые в своей взрослой жизни он мог позволить себе купить на заработанные в фирме по отоплению и утеплению домов деньги, в дорогих ботинках с узором из недоделанных дырочек, в шляпе, прикрывающей лысину, в неизменных круглых очках, с еще не постаревшим, тоже круглым, лицом. Грохочут грузовики по мосту; идут баржи, плывут катера по реке; млечной белизной, после весеннего ливня, сияют легкие, редкие, какие-то почти осязаемые – вот, кажется, возьми и дотронься до них рукой – облака; белокурая девочка Таня, по ночам плачущая и зовущая убитую маму, все-таки радуется и этим облакам, и баржам, и приближению мороженого; Владимир Граве, чувствуя в своей большой мягкой руке ее маленькую цепкую руку, думает, не в силах не думать, о своей собственной дочке, про которую ничего не знает, узнать не может, может только надеяться, что где-нибудь она за Уралом, где-нибудь в Узбекистане… Вон там, видишь, главный собор, der Dom, вон тот зеленый шпиль – святой Яков, вон там был шпиль святого Петра, снесенный снарядом, вон там, дальше, замок, за ним цитадель, а вон в ту сторону, где еще недавно была синагога, лучше, наверное, не смотреть.

Что стало с ними со всеми, удалось ли им бежать в сорок четвертом, что стало с девочкой, разыскал ли их Владимир Граве впоследствии, ничего этого я тоже не знаю и, наверное, никогда уже не узнаю. Полагаю все же, что бежать им не удалось, иначе были бы о них еще какие-то сведения. За Уралом, значит, оказалась, скорее всего, как раз эта девочка Таня… Я знаю только, благодаря все тем же записям А.Н.В., что для самого Владимира Граве идиллия закончилась в одно ясное прохладное утро 1943 года, когда на пороге в стиле раннего рижского функционализма (с элементами ар-деко, пускай будет так…) построенного домика в Задвинье появился очень спокойный, очень вежливый и совершенно безликий офицер с нашивками ОТ (Organisation Todt) на петлицах, в сопровождении молоденького, красно– и круглощекого латвийского полицейского, не проронившего ни слова, стоявшего как истукан, и очень вежливо, очень спокойно – не приказал – но попросил господина Граве (Herrn Grawe) – просто попросил, ничего более – как можно скорее – двух дней, надеюсь, вам хватит? – сдав дела в своей фирме по утеплению и отоплению, отправиться во Псков (nach Pleskau) в распоряжение Северного Управления ОТ (OT-Einsatzgruppe Nord), поскольку отопление с утеплением подождут, а такие инженеры с таким знанием немецкого нужны сейчас рейху и фюреру. Мог ли он отказаться? Смешно было даже думать об этом. Разумеется, господин капитан… Aber selbstverständlich, Herr Hauptmann… И когда Hauptmann с полицейским вышли, опустил, наверно, в ладони лицо, понимая, что безумие снова его настигло, что бездна опять разверзлась, и через два дня был в разрушенном Пскове, где его принял лично, очень любезно, Герман Гислер, мюнхенский архитектор и брат баварского гауляйтера, в то время руководитель этого самого Северного Управления ОТ. Organisation Todt, вот название! На самом деле, оно восходит к имени ее создателя, инженера Фрица Тодта, министра оборонной промышленности и генерального инспектора автодорожного строительства, создателя, соответственно, автострад, создателя много еще чего, Атлантического вала и всякого разного прочего, Фрица Тодта, загадочным образом погибшего в авиакатастрофе в 1942 году… И все-таки, Organisation Todt, организация «Смерть», организация смерти… Смерть была, разумеется, за углом, смерть всегда была рядом, и военнопленные, и заключенные концлагерей, которых ОТ использовала на своих стройках, гибли, никем не подсчитанные, никем не оплаканные, стертые в пыль во имя великой идеи. Речь шла о сланцевой нефти, которую добывали, или собирались добывать в Эстонии; нефть всегда нужна фюреру, всегда нужна рейху. Так Владимир Граве оказался, если я правильно понимаю, в одном из тех поселков, которые сделались после войны городом Кохтла-Ярве. До Нарвы сорок, до Ленинграда двести каких-нибудь километров. А Нарву я хорошо помню, пишет А.Н.В. на одном из своих листочков, переснятых мной в Лангедоке. Мне ли, пишет он, не помнить эту треклятую Нарву и как мы сами оказались в ней в ноябре девятнадцатого, отступая от Петрограда, – разбитая, никому не нужная армия, разоруженная эстонцами, преданная союзниками, погибающая от тифа, – как трупы валялись на улицах, как вывозили их на телегах куда-то, не хоронить, просто в яму. А в лазарете, куда я зашел однажды, такая вонь стояла, что тут же я задохнулся и выбежал, успел только увидеть – услышать! – струйку мочи, стекавшую с верхних нар, где лежал еще живой спаситель отечества, на нижние нары, где, похоже, лежал уже мертвый, и после этого я думал только о том, что надо бежать, бежать скорее отсюда, и я мог бежать, я-то мог, мог просто вернуться в Ригу, куда уже возвратились мои родители из Берлина, и все-таки не бежал, все дожидался каких-то приказов ликвидационной комиссии – каких? кому они были нужны теперь? – покуда поручик Ган, сухой и решительный, считавший спирт лучшей профилактикой тифа и сам, по собственному выражению, собравшийся драпать, не объяснил мне, что я дурачок, и не отвел меня, почти насильно, к латвийскому консулу. Владимир Граве, четверть века спустя, бежать не мог и в Ригу не мог возвратиться. В своих записях А.Н.В. упоминает какую-то электростанцию, даже, так получается, две (zwei Kraftwerke), которые, наверное, и планировал Граве; упоминает и концентрационный лагерь в соседней Вайваре (KZ Vaivara), поставлявший рабов на стройку. Это значит, Владимир Граве каждый день видел умирающих от труда, и глада, и тифа, со всей Прибалтики согнанных последних евреев, видел советских военнопленных, которых ОТ предпочитала все же евреям, как вырабатывающих большую норму, видел надсмотрщиков с собаками – и снова не понимал, почему, собственно, он по эту, а не по т