ики, тетраэдры, октаэдры, тщательно, как-то почти нежно заштриховывая отдельные грани. Когда я читаю теперь эти знаменитые статьи пятидесятого года, все, кстати, написанные по-французски – «Соблазн простых форм» (La tentation des formes simples); «Чистая архитектура» (L‘architecture pure); Le canon disparu, что хочется перевести как «Крушение канона» – меня поражают в них, пожалуй, две вещи. Он пишет так, как если бы уже был звездою, или, скажем, так, как если бы ему было неважно, или не очень важно, построит ли он все то, что ему еще предстояло построить, или не построит больше вообще ничего, как если бы, скажем иначе, его ранг и место в истории архитектуры определялись не его осуществленными проектами, воплотившимися идеями и не степенью его известности, широтой его славы, но чем-то совсем иным, что он чувствовал и сознавал в себе, или носителем, или орудием чего он сам себя чувствовал, сознавал. Он пишет как власть имеющий, иными словами; неудивительно, что он и не публиковал эти в пятидесятом году написанные статьи до начала шестидесятых, когда на гребне славы возвратился в Европу. С этим же связана их, статей, другая особенность, меня теперь поражающая. Он пишет в них не вообще об архитектуре, как писал, скажем, в известном манифесте тридцатого года, упомянутом выше, как писал потом в разных статьях и говорил в разных лекциях, ныне тоже опубликованных, но он пишет о себе и архитектуре, о своих задачах и замыслах, своих первых архитектурных впечатлениях и встречах, пишет так, вновь скажем иными словами, как будто в этих французских статьях уже начал, сам того не зная, писать те воспоминания, которые продолжил впоследствии по-русски и по-немецки, и начал их не с детства и юности, Риги и Гражданской войны, но начал их со своих первых поездок в Германию в двадцатые годы, со своего знакомства с Мисом ван дер Рое, с Бруно Таутом, своего посещения Баухауза и поездки в Мюнхен на поклон (он именно так выражается) Теодору Фишеру, одному из героев (именно так выражается он) его архитектурной молодости. Не сомневаюсь все же, что это обращение к прошлому как-то связано с Владимиром Граве, с тем, что прошлое само к нему обратилось, к нему возвратилось, что рядом был теперь с детства знакомый, с детства любимый им человек и можно было, наблуждавшись по городу, насидевшись в кафе, зайти в его, Владимира Граве, всегда открытый и какой-то сразу уютный дом, созданный его новой женою, еще не женою, выпить с ним по рюмке водки, съесть тарелку украинских галушек, русских пельменей, ему тоже, в конце концов, рассказать о своих первых поездках в Берлин, Дессау и Мюнхен, для Владимира Граве тогда, в двадцатые годы, уже и еще недоступных, вполне легендарных.
А я и сам был скромный юноша из далекой балтийской провинции, пишет Александр Воско в одной из своих статей; я имел счастье присутствовать при знаменитых спорах Миса ван дер Рое с Гуго Герингом, деливших мастерскую в Берлине; я стоял, вернее, сидел на табурете, в сторонке, даже не помышляя о том, чтобы вмешаться, сказать свое слово. Мис и Геринг казались мне антиподами, противоположными полюсами архитектуры, Мис – рационалист, Геринг – мистик, Мис – классик, Геринг – романтик, Мис абстрактен, его здания можно использовать как угодно, университет превратить в церковь, жилой дом в театр, Геринг всегда конкретен, то немногое, что он успел и сумел построить, неотделимо от своей функции, своего окруженья. Конечно, это не так. Конечно, и в Мисе был романтик, даже мистик, и Геринг мог быть сколь угодно рационален. Архитектору необходимо и то, и другое, он должен соединить в себе оба эти начала, точно так же, как сама его профессия сочетает в себе расчет и фантазию, точные знания и видение художника (vision d‘artiste). Все же преобладает в одном одно и другое в другом, потому Мис и Геринг, дружившие и спорившие друг с другом, воплощали для меня какую-то самую важную противоположность, и я готов был слушать споры их бесконечно. Геринг говорил много и, увы, не без пафоса, Мис был скуп на слова, флегматичен, иногда ироничен, бывало, что и язвителен. Мис потом уехал в Америку и стал мировой знаменитостью, Геринг остался в Германии, но вел себя, насколько я знаю, достойно. Только вот построить почти ничего не сумел… Я тоже остался под немцами, и тоже вел себя, смею думать, достойно. До всего этого еще было тогда далеко, еще мы жили, скорее, воспоминаниями о предшествующих катастрофах, хотя и они уже от нас отдалялись. Хорошо помню, как Мис осознал вдруг, что я – белый; ухмыляясь и пыхая своей неизменной огромной сигарой, спросил меня, как мне нравится его памятник Карлу Либкнехту, Розе Люксембург и другим героям нашей революции, unserer Revolution. Я ответил, что памятник отличный, образец монументальной абстракции, вот только красную звезду с серпом и молотом напрасно он к нему присобачил, по красным звездам я привык палить из ружья. На наши отношения это никак не повлияло, в двадцать шестом году речь шла уже о чем-то другом (все-таки забавно было после этих разговоров и встреч идти на собрание бывших бойцов балтийских «свободных корпусов», злоумышлявших против республики; впрочем, общество левых архитекторов в то время уже было для меня интереснее). А с другой стороны, в архитектуре, казалось мне, продолжается та же борьба, которую еще так недавно вел я с винтовкой в руках, только не совсем понятно было, где же проходит фронт, кто с кем, кто против кого. Здесь не в политике было дело, или только отчасти, каким-то косвенным, очень косвенным образом… Попробую сказать это совсем просто (tout simplement), пишет Александр Воско. Архитектура, пишет он, по своей природе утопична, хотим мы этого или не хотим, сознаем мы это или не сознаем. Мы не дома лишь строим, не только школы, или вокзалы, или музеи, или что бы ни строили мы, но мы всякий раз, сознавая это или не сознавая, воплощаем еще и свое видение (vision) лучшего мира, идеального города, предлагаем человечеству свой скромный проект переустройства его слишком, увы, несовершенного бытия. Архитекторы, пишет он, всегда, на свой лад, пусть немножко, но тоже устроители всеобщего счастья… А я ведь воевал с устроителями, я ненавидел утопию и боролся с ней, я слишком хорошо знал, какой ценой она покупается, слишком хорошо помнил замерзшие трупы на шоссе под Митавой. И никакого пафоса нового мира во мне, разумеется, не было, мне новый мир не нравился, я жалел старый, при всех его слишком очевидных изъянах. Мне дорог был и рижский югендстиль, которым я восхищался с детства, среди которого вырос, и даже так называемый историзм, которым столь сильно злоупотребляли в конце прошлого века. Еще в студенческие годы вместе с моим незабвенным учителем профессором Пирангом (Heinz Pirang) объезжал я господские имения и замки, делая фотографии для его книги Das baltische Herrenhaus, замечательного, в трех томах, описания всех замков, всех усадеб Лифляндии и Курляндии (высокий акт ностальгии, подвиг тоски по прошлому). Все же я понимал, что строить теперь надо иначе, что тот мир закончился и нужен какой-то новый. Да, но какой же? Не такой, какой они строили… Мне хотелось, чтобы мой новый мир не порывал со старым и чтобы он гармонировал с тем неопределимым и самым важным (cette chose indéfinissable et la plus importante), что мы называем природой. Мне очень не по душе был, иными словами, безоглядный и беспощадный разрыв с прошлым, который пропагандировали в то время столь многие. Конечно, прав Фрэнк Ллойд Райт, когда пишет теперь о тоталитаризме так называемого интернационального стиля… А все-таки архитектура по природе своей утопична, скажу еще раз, так что вчуже я понимал, или хоть старался понять, почему архитекторы, столь многие, и не худшие, оказались по левую сторону баррикады. Было что-то и для меня привлекательное в их радикальных идеях, при всем моем отвращении к новому миру, не знающему о прошлом, анонимному миру, серийному производству. Есть соблазн чистых форм, пишет Александр Воско в одноименной статье, есть острый и отчетливо сознаваемый мною соблазн в самой возможности свести что-то сложное к чему-то очень простому, к геометрическим конструкциям, кубам, конусам и цилиндрам, отбросить все излишества, все украшения, начать с начала, посмотреть правде в глаза. Природу этого соблазна понять, на мой взгляд, нетрудно. Отчетливая структура рождает в нас ощущение порядка, значит, и смысла. Мы же и обречены искать некий смысл всю нашу жизнь, во всей нашей жизни (toute notre vie et dans toute notre vie). А все же мне казалось, хоть я и не вмешивался в Мисовы споры с Герингом, что это лишь этап на пути приближения к искомому, лишь момент в постижении истины. Все-таки структуры жизни сложнее, узоры ее причудливее… Хорошо помню, как думал об этом, возвращаясь вечером в свой пансион где-то возле вокзала Zoo, глядя на поезд городской железной дороги, вылетающий на замечательную, всю в заклепках, старую эстакаду, грохочущий и почему-то шипящий среди повернутых к нему прокопченными спинами, как будто брошенных, уже словно знающих, что скоро станут развалинами, домов, под очень широким, очень серым, над эстакадою распахнутым небом… Вновь и вновь, в течение жизни, мы вынуждены бываем признать, что жизнь умнее нас, что она смеется, может быть, над нашим убогим умишком, что в ней действуют законы и силы, о которых мы только догадываемся, что все устроено как-то совсем иначе, не так, как мы думаем убогим умишком нашим. А если все устроено не так, как мы думаем, то и строить надо как-то иначе, пишет Александр Воско (в пятидесятом году, через сколько-то недель и месяцев после встречи на пароходе); как же? – вот в чем вопрос. На этот вопрос ответа, конечно, нет, и мы дальше от него, чем когда-нибудь. На этот вопрос ответ нужно каждый раз искать заново, следовательно, и архитектура каждый раз начинается заново. Каждый новый проект и каждое новое здание – это новое рождение архитектуры, пишет Александр Воско. Еще недавно было не так. Еще недавно существовал канон, от которого мы отказались и который предлагал готовые рецепты организации пространства, устроения жизни. Ионические колонны и дорический ордер сами по себе доносят до нас некий смысл, некий способ преодоления бессмысленности, некий способ победы над хаосом, давно испробованный, если угодно, беспроигрышный. Классическая архитектура не так уж часто бывает очень хорошей, но очень редко бывает совсем плохой. Не нужно быть гением, чтобы с помощью колонн, фронтонов и портиков смастерить что-то, по крайней мере, приличное. Ни дорический, ни коринфский ордер так запросто не испортишь. Современная архитектура бывает очень хорошей, но гораздо чаще бывает чудовищной, бывает катастрофой и несчастьем для общества. Мы теперь предоставлены самим себе, и помощи нам ждать не от кого, ни Витрувий, ни Альберти нас уже не спасут. Архитектура начинается заново, но смиренно помнит о прошлом. Смирение и дерзость – вот ее важнейшие свойства. Дерзость и простота пространственных решений и смиренное сознание сложности мира – вот важнейшие ее составляющие. В конце концов, наши лучшие решения, после всех трудов и усилий, приходят к нам сами, как если бы кто-то, снисходительно улыбаясь, их подсказывал нам в отплату за наши усилия и труды. И честное слово, я предпочел бы не сидеть здесь, в этом кафе, каким бы ни было оно замечательным, но уже получить, наконец, достойный меня заказ, в отплату за все мое терпение, все ожидание… Этой последней фразы ни в одной из статей Але