ими в своей собственной тишине, в своем недоступном и неподвластном словам бытии… На аргентинских снимках А.Н.В. таким глубоким кажется это фотографическое молчание, как если бы оно само было только частью, или только, да простится мне оксюморон, отзвуком того огромного молчания, в которое погрузился мир для фотографа и его единственной, с развевающимися волосами, модели. Здесь ничего еще не было, на этом краю земли, ничего еще не было ни сказано, ни написано, ни построено. Не здесь, но – отсюда можно было начинать строить мир заново, что он, собственно, и делал, возвращаясь (в воскресенье вечером, может быть, как с русской дачи, в сумерках или уже в темноте…) в Рио-Давиа, где в том же 1953 году, например, еще вовсю строился мост, но уже, среди прочего, начинал строиться и университет, задуманный А.Н.В. наподобие стеклянно-каменной гусеницы, сползавшей, повинуясь прихотям ландшафта, с одного из тех пологих холмов, про которые теперь уже нельзя было сказать, что они окружали город, поскольку, бурно разрастаясь в те годы, город, теперь уже вовсе не городишко, все вольней и решительнее раскидывался на них и между ними, в долинах, своими улицами, своими, Александром Воско спланированными кварталами, оставляя, как правило, незастроенными и, соответственно, незаселенными лишь вершины этих холмов, которые А.Н.В., при поддержке крепчайшие сигары курившего, на возражения крохоборческих комиссий плевавшего intendente, засаживал, пускай согнувшимися на ветру, но все-таки соснами, кремнистую поверхность между ними превращая в расчесанный граблями гравий с островами больших камней, валунов и утесов, на манер тех японских садов, которые он знал в ту пору по фотографиям, впоследствии изучал в Киото; рио-давские холмы, в результате, навсегда перестали быть мрачными, черными, нависающими над городишкой и готовыми пожрать его мифологическими существами, какими они выглядят на старых снимках до-воскобойниковой эпохи, но, прирученные, сделались частью созданного А.Н.В. одновременно искусственного и естественного ландшафта, ландшафта, как сам он пишет в одной из своих наиболее известных статей (Mes expériences d’architecte а Rio-Davia, «Urbanisme», 1965), уже не просто естественного, хотя и сохраняющего свои природные свойства и контуры, и все же не просто искусственного, не просто, как пишет он, городского, потому что приближенного к природе, из нее вырастающего или в нее врастающего обратно. Форма этих холмов, пишет он, их пологие склоны, их расщелины, их плоскости и уступы – все это не только предопределило форму нескольких, важнейших для его замысла, зданий, спускающихся с холмов, в частности и в первую очередь уже упомянутого университета, который тоже идет вниз уступами и одновременно – полукружиями, причем стеклянная его сторона, сначала и наверху вогнутая, затем выпуклая, затем опять вогнутая и затем опять выпуклая, так повернута, чтобы из всех, или почти всех аудиторий можно было увидеть, под разными углами и в дальней дали – океан, и только кабинеты сотрудников, среди которых, между прочим, оказался он сам, поскольку в им же построенном университете очень скоро начал читать лекции по истории архитектуры и вести занятия с мечтающими о продолжении его дела студентами, повернуты к склонам и соснам, – но форма этих холмов, пишет он, не могла, конечно, не отразиться и в двух, в свою очередь дополняющих друг друга и как бы рифмующихся друг с другом, для его замысла тоже весьма и весьма важных, внизу и в долине стоящих зданиях, получивших, следовательно, сходный с холмами, конусовидный облик, с плоской крышей, на которой, понятное дело, он не мог не разбить все такой же сад из камней, сосен и гравия; речь идет, как уже догадался читатель (comme le lecteur a déjа deviné), о Музее Естественной Истории и Музее Современного Искусства, строительство которых началось в следующем, 1954 году, уже, добавлю я от себя, после того, как А.Н.В. и Мария сыграли в Буэнос-Айресе скромную свадьбу (и потому, я полагаю, столь скромную – даже фотографий не сохранилось, – что она не нужна была ни ей, ни ему, а нужна была ее родителям, родственникам, знакомым и налоговому инспектору; для них самих все было и так решено; спасибо за поздравления, пишет Мария своей давно замужней английской подруге, но, честное слово, upon my word, я предпочла бы на этот раз обойтись без светских и церковных вульгарностей; какое дело всем этим людям до моей жизни, а мне до их болтовни…). Это пристрастие к природным формам не помешало А.Н.В., разумеется (архитектор, как и всякий художник, дает себе правила, чтобы время от времени нарушать их, замечает он где-то), в одной из вьющихся и более или менее укрытых от ветра долин на дальнем, юго-западном краю Рио-Давиа, возвести, как выражается он, маленький лес маленьких небоскребов (un petit fôret de petits gratte-ciel), замечательных, судя по фотографиям, своей разноростностью (деревья в лесу тоже не бывают ведь одинаковой вышины…); маленький лес стеклянных башен, отражающихся друг в друге, от девяти до тридцати этажей, общим числом, если я правильно считаю, семь; еще и тем замечательных, что каждая из них в горизонтальной проекции образует особенную фигуру, внезапный многоугольник, то вытянутый, то вдруг звездообразный, то вогнутый, так что они поднимаются в бурнооблачное патагонское небо, не сходствуя ни с бутылками, ни с пеналами, как слишком часто сходствуют, увы, небоскребы, но поднимаются и врастают в это небо фантастически-геометрическими существами, очарованными игрой своих граней, своих отражений; их строительство, спланированное в 1954-м и полностью законченное уже в начале шестидесятых, под наблюдением упомянутого выше Пабло Гассмана, с которым А.Н.В. познакомился и сдружился в эти аргентинские годы, лишь на время, если я смею судить, решило жилищные проблемы и в пятидесятые, и в шестидесятые годы все разраставшегося города; победить разраставшиеся вместе с городом окраинные трущобы А.Н.В., конечно, так и не удалось.
Intendente Belongo, Пабло Гассман, тогда еще совсем молодой, с живыми южными глазами – и больше я не вижу никаких персонажей в их рио-давской жизни. Одиночество им, по-видимому и наконец, надоело; с 1956 года все больше времени они проводят в Буэнос-Айресе; в 1957-м окончательно туда возвращаются. К тому же все самое главное было в Рио-Давиа если еще не построено, то уже спланировано, задумано, начато; intendente, после свержения Перона начавший терять влияние, ушел в отставку, удалился на свою – настоящую, отнюдь не шуточную – эстансию, где и умер поздней осенью 1959 года, за несколько месяцев до отъезда своего придворного архитектора обратно в Европу. Куда уже давно не придворный архитектор поначалу, похоже, уезжать и не собирался, предполагая, по-видимому, вести свои все более международные дела – в 1958 году впервые летал он в Нью-Йорк, оттуда в Торонто – из любезного его сердцу, как в одном месте своих записок выражается он, Буэнос-Айреса, где у него было свое бюро, созданное, как кажется, не без помощи оставившей университетское преподавание, но и не желавшей превращаться в мать, жену и домохозяйку Марии, которая, взяв на себя практическую сторону дела, переписку с заказчиками и заполнение налоговых деклараций, случилось все же, что и переходила на другую, солнечную сторону; так, во всяком случае, выражается уже цитированный мною выше Жан Лаваль, описывая, конечно, уже более поздние, парижские годы; вдруг, когда А.Н.В. уж слишком долго стоял перед каким-нибудь макетом, передвигая все одну и ту же стенку чуть-чуть вправо, затем чуть-чуть влево – а он, бывало, часами простаивал так, пишет Лаваль, не обращая внимания на то, что происходило вокруг, – становилась рядом с ним, сощуривала глаза и сладострастно, пишет Лаваль, почти развратно ухмыляясь, передвигала ту же стенку еще как-нибудь совсем по-другому, чего, разумеется, никто, кроме нее, сделать бы не решился. В бюро в Буэнос-Айресе царили, наверное, схожие нравы. Портрет совсем другого Лаваля висел в доме Марииных родителей, о котором (доме) я знаю только, что находился он (и находится; Вивианины кузены, племянники и дети племянников до сих пор живут там) на севере города, в том же районе Belgrano, где (несравненно более скромно, конечно) жил и Владимир Граве, недалеко от Avenida Crámer, точно так же, как я почти ничего не знаю о самих этих родителях – А.Н.В. не пишет о них, от Вивианы же сколько-то внятных сведений об ее бабушке и дедушке я так до сих пор и не добился, как бы ни надоедал ей электронными письмами (вчера, сегодня, неделю назад). А.Н.В. упоминает лишь портрет другого Лаваля, генерала Хуана Лаваля, одного из героев (или злодеев) ранней аргентинской истории, тоже и в свою очередь переходившего с Сан-Мартином через Анды, участвовавшего в неудачном перуанском походе, затем прогнавшего (и казнившего) одного губернатора Буэнос-Айреса с тем, чтобы самому быть изгнанным другим губернатором (еще большим злодеем) де Росасом и как-то очень страшно, очень глупо погибнуть на севере, недалеко от боливийской границы. Полагаю, что А.Н.В. занимала в первую очередь перекличка имен; все-таки, срисовывая этот портрет в один из своих узких блокнотов – скуластое лицо с черной бородкой, эпические эполеты, аксельбанты, оргия орденов – он не мог не думать, наверное, как и я сейчас думаю, о прелести чужих преданий, очаровании чужой истории, истории, которая еще так недавно ничего не значила для тебя, с которой ты вдруг вступаешь в неожиданные, почему-то волнующие тебя отношения; могу представить себе, с каким удовольствием слушал он рассказы своих тестя и тещи о бегстве какого-то легендарного предка вместе с этим генералом Лавалем в Монтевидео, откуда пытались они снова свергнуть набиравшего силу де Росаса. Для Марии, во всяком случае, эти семейные предания явно значили больше, чем, может быть, она сама готова была признать; мы – унитаристы, несколько раз пишет она своей английской подруге; ты знаешь, как мы, унитаристы (we, the Unitarians) относимся к военным варварам из провинции, так что уж лучше и не спрашивай меня об нынешней поганой политике; в послепероновской Аргентине все это, полагаю я, могло быть лишь ироническим анахронизмом, не совсем, наверное, понятным корреспондентке.