Пароль XX века — страница 10 из 31

Так или иначе, но проблема эта волнует сегодня американских литераторов. Как раз примерно в те же дни, когда состоялась моя беседа с гостем из Джорджии, я прочел в журнале «Иностранная литература» весьма выразительное признание другого американского писателя — Патрика Д. Смита, который рассказал о своей встрече с московскими студентами: «…потом меня попросили назвать имена любимых русских писателей нашего времени и сказать, почему мне нравятся их произведения, и тогда я понял, что иду ко дну. Я не мог назвать ни одного имени. В виде слабого извинения я сказал, что за последние три года получил много книг из Советского Союза, но только на русском языке и все они до сих пор не переведены. Я назвал русских писателей, которых изучал, когда работал над магистерской диссертацией: Достоевского, Толстого, Чехова. Но студенты ждали другого. Они хотели услышать имена современных писателей, а я молчал самым жалким образом.

И пока я, онемев, стоял и отчаянно пытался найти выход из создавшегося положения, у меня в голове одна мысль сменяла другую: вот эти русские здесь, в далекой Москве, знают о современных американских писателях, наверное, не меньше меня, а я не в состоянии даже несколько минут поговорить с ними о литературе их страны. Как сильно мы отличаемся друг от друга и какой же я болван, что не подготовился к этой беседе! Но сколько есть у меня на родине библиотек и книжных магазинов, где можно найти хотя бы один томик прозы или поэзии современного русского писателя?»

Степень смущения, которое испытывал мой собеседник, гость из Джорджии, была, как мне кажется, значительно меньше описанной его коллегой, однако и он не без грусти признал, что книги современных советских писателей для него остаются неведомыми. Впрочем, он тут же постарался снова перевести разговор в прежнее русло, к той теме, которая занимала его больше, чем что-либо другое.

— Вот вы говорите: «идеи социализма», «вера в добро», «человечность», — сказал он. — Но не ограничиваете ли вы тем самым свободу творчества?

— Не думаю, — сказал я. — Видите ли, у нас иной взгляд на свободу творчества. Абстрактной свободы, свободы вообще быть не может, — вот из чего мы исходим. И я, например, не могу ни понять, ни принять такой ситуации, когда, допустим, преступник, совершивший зверское убийство, осужденный за это, пишет в тюрьме свои мемуары, а издательства соперничают между собой за право их опубликовать. Это что, тоже «свобода»? Если под лозунгом свободы печати, свободы творчества проповедуется культ насилия, жестокости, человеконенавистничества, то нет уж, извините, нам не надо такой свободы! Такая свобода лишь попирает человеческое достоинство.

— Я тоже против жестокости и насилия, — сказал мой собеседник. — Однако не стоит придавать всему этому слишком большого значения.

— Почему же? Возьмите, к примеру, пропаганду войны. Если бы у нас, в Советском Союзе, кому-либо вдруг пришла в голову мысль написать книгу, рисующую будущую войну с вашей страной, воспевающую, так сказать, эту войну, проповедующую ненависть к американскому народу, подобную книгу действительно не напечатало бы ни одно издательство. Хотя у нас тоже есть Конституция, гарантирующая свободу слова. Но у нас есть и закон, запрещающий пропаганду войны. А в Соединенных Штатах, я знаю, подобные книги и подобные кинофильмы выходят. И это тоже оправдывается необходимостью соблюдать свободу печати, свободу творчества, не так ли? Мы, скажу прямо, против такой «свободы».

— Не нужно относиться к этому так серьезно, — повторил мой собеседник. — Эти книги и фильмы не делают погоды. Я уверяю вас: в нашей стране никто не хочет войны с вами. Американцы хотят мира.

— Что ж, хорошо, если дело обстоит действительно так. Однако советско-американские отношения, как вы знаете, ухудшились вовсе не по нашей вине…

— Да, это верно, — сказал гость. — Их надо улучшать. И знаете, я думаю, что могло бы существенно повлиять на их улучшение?

— Что? — спросил я.

— Если бы ваша страна… видите ли, нам, американцам, многое непонятно в вашей стране, в вашей системе. И я уверен: если бы вы несколько изменили свои порядки, это бы сразу отразилось на наших отношениях в лучшую сторону.

Вот, оказывается, как все просто! Стоит нашей стране «изменить свои порядки», а иначе говоря, отказаться от завоеваний социализма, и сразу наступит мир и благодать!

— Вам не кажется, — сказал я, — что такая позиция выглядит по меньшей мере очень странно? Так мы никогда ничего не добьемся. Нам, советским людям, также ведь многое непонятно из того, что происходит в вашей стране, многого мы не разделяем. И тем не менее мы не ставим никаких условий, мы не говорим: измените вот то-то, измените вот это и тогда, мол, наши отношения сразу улучшатся. В конце концов, как жить — это дело каждой страны, каждого народа, и с этим надо считаться.

Он слушал меня и опять кивал, но понимал ли, что я хочу сказать? Соглашался ли? Или, как бы ни располагал он к себе своей открытой, жизнерадостной улыбкой, слишком глубоко засели, укоренились в его сознании предрассудки относительно нашей страны? Ведь он не пробыл в Советском Союзе еще и нескольких дней, а уже брался судить о том, как следовало бы нам вести свои внутренние дела. Откуда эта предвзятость, эта запрограммированность сознания?

Впрочем, очень возможно, сейчас, глядя на меня, слушая, что я говорю, он думал обо мне примерно то же самое, что я о нем. И все-таки, что бы там ни было, один тот факт, что мы сидели сейчас друг против друга в Ленинградском Доме писателей и откровенно говорили обо всем, что волновало нас обоих, конечно же, многое значил!

— Однако вы у себя в стране, я заметил, тоже культивируете антиамериканские настроения, — вдруг сказал мой собеседник.

Тут уж я не мог сдержать искреннего изумления:

— Антиамериканские настроения? Но в чем?

Он заговорил горячо и торопливо, и переводчица объяснила мне, что, оказывается, наш гость, проходя по Невскому, видел антивоенный плакат, на котором был изображен дядя Сэм с ядерной бомбой или что-то в этом роде.

— Но при чем здесь антиамериканские настроения? — сказал я. — Антимилитаристские — да. Мы против тех кругов, кто ратует за гонку вооружений. Что же касается американского народа, то к нему мы всегда испытывали и уважение, и глубокую симпатию.

— Значит, мы должны с большим доверием относиться друг к другу, — отозвался мой собеседник. — Не надо, повторяю, считать, что в Штатах кто-то всерьез помышляет о войне с Советским Союзом…

— Однако именно Вашингтон отказался ратифицировать договор ОСВ-два, — сказал я.

— Что поделаешь… — Американец развел руками. — Вы же знаете, президент в свое время подписал этот договор, но сенат… У нас ведь демократия. Тем не менее, заверяю вас, подавляющее большинство американского народа — за достижение соглашения с вашей страной…

«Вот уж действительно парадоксы демократии, — подумал я. — Подавляющее большинство народа — „за“, а сенат, вроде бы избранный народом, — „против“…»

— Политика — это сложная штука, — продолжал тем временем мой собеседник. — В ней тоже бывают свои спады и свои подъемы, периоды похолодания и потепления, — это неизбежно. Но я убежден: со временем все уладится, все станет на свои места. Так что не принимайте слишком близко к сердцу все то, что иной раз говорят наши политики…

— Не принимать близко к сердцу?! Нет уж, мы слишком хорошо знаем, что такое война. Здесь, в Ленинграде, всего лишь в тридцати минутах езды от дома, где мы сейчас сидим с вами, на Пискаревском кладбище лежат сотни тысяч ленинградцев, погибших в блокаду…

— Простите, что вы сказали? Я не понял, — озабоченно произнес американец.

— Я сказал: на Пискаревском мемориальном кладбище лежат сотни тысяч ленинградцев, погибших во время войны, в блокаду. Среди коренных жителей нашего города вы вряд ли найдете хоть одного человека, кто бы не потерял в дни войны кого-либо из своих родных. Так как же не принимать нам близко к сердцу все то, что сегодня говорится о войне и мире, все то, что происходит сегодня на земле!

Гость помолчал, чуть склонив голову.

— Да, да, я понимаю, — произнес он после небольшой паузы. — И все-таки поверьте мне: наш народ так же хочет мира, как и ваш.

— В это я верю, — сказал я.

Мой собеседник оживился, жизнерадостная улыбка вновь осветила его лицо.

— А знаете, как я попал в вашу страну? — неожиданно спросил он. — Знаете, почему надумал приехать сюда? Сейчас я расскажу, как это случилось. Однажды — это было в Швеции — на каком-то приеме я познакомился с русской женщиной. И вдруг я обнаружил, что я впервые в жизни вижу перед собой русского человека. Да, да, представьте себе: до тех пор я не видел ни одного русского! Хотя русских, как вы знаете, не так уж мало в Америке. Но тем не менее не видел. И тогда я подумал: «Как же так? Мы столько говорим о советско-американских отношениях, о русских, о России, а я, писатель, знаю русских лишь понаслышке, лишь чисто теоретически». Я решил, что этот пробел необходимо срочно исправить. И вот я здесь.

Он засмеялся, и я тоже улыбнулся в ответ.

— И я не жалею, что предпринял это путешествие. В конце концов, чем лучше мы будем знать друг друга, чем чаще будем встречаться, говорить, спорить, тем больше будет доверия на земле.

— Да, это верно, — сказал я. — Это очень верно.

— А потому, если окажетесь в Штатах, приезжайте ко мне в гости, в Джорджию.

И он протянул мне свою визитную карточку.

— Я буду рад вас видеть.

— Спасибо, — улыбаясь, сказал я, — непременно.

Разумеется, я понимал: скорее всего мне вряд ли когда-либо доведется побывать в Джорджии, в гостях у этого человека. И все-таки, пусть чисто символическое это гостеприимство, это приглашение, — словно речь и правда шла о поездке к человеку, живущему по соседству, — имело глубокий смысл. Ведь очень хочется верить, что наступят на земле времена, когда все народы, все страны станут добрыми соседями. Во всяком случае, прощаясь с гостем из Джорджии, руки друг другу мы пожимали от души.