Пароль XX века — страница 20 из 31

оказывается, нечто подобное в те минуты испытали и все остальные жители города…»

Роберт С., школьник, 11 лет:

«…Я шел по улице. Мне вдруг стало страшно. Так страшно, как бывает только во сне, когда снится что-нибудь очень плохое. Один раз мне снилось, что на нас упала атомная бомба и все мы горим. Но тогда я закричал во сне и меня разбудила мама. Она села рядом со мной и стала гладить меня по голове, и мне перестало быть страшно, потому что я понял, что все это — про атомную бомбу — мне только снилось. А тут я не мог ведь проснуться, потому что я не спал. И мне было все страшнее. Тогда я стал кричать и побежал. Мне казалось, что за мной кто-то гонится. Я бежал все быстрее. Но у меня не было больше сил. Я не мог больше бежать. Мне не хватало воздуха, чтобы дышать. Я упал и закрыл голову руками. Я не знаю, сколько времени я так лежал. Но по-моему, очень долго. Я думал, что сейчас умру. Потом я почувствовал, как кто-то потряс меня за плечо и сказал: „Вставай, малыш. Все кончилось“. И правда, мне уже почти не было страшно. Я увидел над собой какого-то дяденьку в разорванном комбинезоне. Тогда я встал и пошел домой…»

Дэвид К., полицейский, сержант, 29 лет:

«…Поверьте, профессор, мне приходилось бывать в разных переделках, я в такие иной раз попадал передряги, что у кого другого наверняка волосы бы поднялись дыбом, а я, не хвастаясь, скажу, никогда не терял присутствия духа. Потому что в нашем деле главное — не терять присутствия духа. Так что меня не назовешь трусливым парнем, мне, повторяю, всякого довелось понюхать. Но тут… Тут было совсем другое. Это и мои ребята вам подтвердят.

В то утро мы на нашей патрульной машине готовились выехать на дежурство. Я и еще трое парней, которых тоже, в общем-то, не заподозришь в трусости. Все было нормально, как и положено, ничто не предвещало, что день может оказаться тяжелым. Мы шли к машине, как вдруг… Первым, по-моему, это ощутил Рональд. Он обернулся ко мне и сказал: „Послушай, Дэвид, у меня такое чувство, будто мы забыли закрыть камеру с преступником…“ Он сказал это еще вроде бы в шутку, но взгляд у него — я это заметил точно — был тревожным. И за шуткой он пытался спрятать эту свою тревогу. Он даже пробовал улыбаться. Но в следующий момент лицо его исказилось, и он вдруг отпрыгнул в сторону, пытаясь выхватить пистолет. Я еще не успел сообразить, что происходит, как на меня навалилось чувство безнадежности. Да, да, именно безнадежности — это, пожалуй, будет самое верное слово. Будто мы оказались в ловушке. Наверно, такую безнадежность испытывает человек, приговоренный к смерти. Наверно. Или еще можно сказать: смертельный страх, это тоже будет точно. Я не стыжусь вам в этом признаться, профессор, потому что уже говорил, что бывал в разных передрягах и знаю себе цену. И тут, помню, я еще скомандовал что-то, я крикнул, чтобы все лезли в машину, но мои парни уже вроде бы и не слышали меня. Кто-то из них выстрелил, кажется, в воздух, не знаю. В общем, это были отчаянные минуты. До сих пор не понимаю, как мы не перестреляли друг друга. Я даже думаю, что, может быть, как раз это чувство безнадежности, ощущение, что сопротивление бесполезно, и спасло нас. Но я вам скажу, профессор: не дай бог никому пережить то, что я пережил в те минуты. Кстати… Кстати, у меня есть одна догадка… Как вы считаете, профессор, это не их рук дело? Ну да, я имею в виду именно русских. Мои парни тоже так считают. Иначе ничем больше это и не объяснишь. Мы только молчим, чтобы не поднимать в городе новую панику. Но вам-то я могу сказать об этом. Вот, пожалуй, и все, что я мог сообщить…»

Сабина Т., пенсионерка, 72 года:

«…Я думала, я умру, я была уверена, что сердце не перенесет этого ужаса. Это было, как в кошмарном сне, когда хочешь крикнуть, позвать на помощь и не можешь. Хочешь двинуться с места, и ноги тебя не слушаются.

Я сначала так и думала, что мне снился кошмарный сон, но ведь не может же всему городу присниться один и тот же кошмар.

Я сидела, охваченная ужасом, в кресле и не могла шевельнуться. Мне хотелось одного: спрятаться, где угодно, как угодно, но только бы спрятаться. Но я не могла шевельнуться, я была словно прикована к своему креслу. Мне кажется, я и сейчас еще окончательно не пришла в себя. Почему нас не выпускают из города? Если это произойдет в третий раз, я определенно не вынесу, от одной мысли, что это может случиться снова, мне становится плохо…»

Джон П., служащий мэрии, 41 год:

«…Очень сожалею, но я ничего не могу рассказать вам, профессор. Мне просто стыдно и неприятно вспоминать, как я себя вел в те минуты. Мне бы не хотелось, чтобы это где-либо было зафиксировано. Не знаю, может быть, и все так себя вели, но я-то говорю о себе. Я никогда не предполагал, что могу повести себя так позорно. И я не хочу снова вспоминать об этом. Да, я понимаю, нужно для науки… для выяснения причин… и все же… Нет, профессор, не уговаривайте, не убеждайте меня, я ничего не стану рассказывать. Неужели вы никогда не переживали такого, что вам хотелось бы как можно скорее забыть? Поверьте, я до сих пор не сплю ночами, меня мучает бессонница, потому что все время думаю о том, что произошло, вижу, опять все вижу и снова испытываю стыд за себя… Так что не нужно, профессор, настаивать, я ничем не смогу помочь вам…»

Джордж С., преподаватель, 47 лет:

«…Я всегда утверждал и продолжаю утверждать, что человека больше всего пугает то, что необъяснимо. А события, обрушившиеся на нас в тот день, были именно необъяснимы. Ведь каким бы жестоким ни был ураган, ты знаешь, что рано или поздно он кончится, не может не кончиться; как бы сильно ни бушевал пожар, ты знаешь: рано или поздно он будет потушен. Одним словом, у тебя есть понимание происходящего. Вот что важно. А тут этого не было. Никто ничего не понимал. Я думаю, тот страх, который мы испытали в те минуты, можно уподобить страху, который испытывал первобытный дикарь, когда над ним начинали сверкать молнии и грохотать гром. Ведь он тоже не понимал тогда, что происходит. Но главное, к чему я хотел бы привлечь ваше внимание, профессор, даже не это. Главное — поведение толпы в этот момент. Разумеется, „толпа“ здесь термин несколько условный, ибо я имею в виду учащихся нашего колледжа. Собственно, под толпой я подразумеваю любое значительное скопление людей. И поверьте мне, профессор, это была страшная картина. Уж кажется, с самых малых лет мы довольно-таки натренированы по части всяких ужасов, но одно дело, когда видишь подобное на экране, а другое — когда в реальной жизни, вот здесь, в двух шагах от тебя!

Вы представляете, что значит оказаться в охваченной паникой толпе? Что значит видеть бессмысленные, расширенные от ужаса глаза, искаженные страхом лица, перекошенные от крика рты? Представляете? Вот так и выглядел в тот день наш колледж. Страх, казалось, передавался от одного человека к другому и снова возвращался обратно уже с удвоенной силой. Вы хотите знать мое ощущение? Вот оно: ты захвачен, затянут в этот водоворот, ты захлебываешься в нем, ты пытаешься вырваться из него и не можешь, силы оставляют тебя…

И главное, главное — я хочу повторить это еще раз — ты не понимаешь, что происходит…

Впрочем, слова, которые я сейчас произношу, остаются только словами, они не в состоянии передать тот ужас, который я испытал тогда. Да и не я один.

Что же все-таки это было, а, профессор, что же все-таки это было? Теперь меня мучает этот вопрос, он не дает мне покоя, я ломаю над ним голову и не нахожу ответа. Что же все-таки это было?.. Иногда мне кажется, я схожу с ума… Что же все-таки это было?..»


Комиссия под руководством профессора Бергсона работала в городе около двух недель. При активном участии добровольных помощников на магнитофонную пленку были записаны рассказы нескольких тысяч жителей Кроумсхелла, переживших трагедию. О членах комиссии говорили, будто все они работают по шестнадцать часов в сутки. О самом Бергсоне в городе ходили едва ли не легенды. О том упорстве, о той настойчивости и энергии, с которой собирал он факты, свидетельства очевидцев, мельчайшие подробности. Каждый из записанных рассказов, как бы ни был он похож на остальные, вносил в общую картину новые штрихи, новые детали, но Бергсону, казалось, все было мало. Мало, мало! Он требовал новых записей и сам часами выслушивал тех, кто своими глазами видел все, что происходило в городе в роковое утро…

«Если когда-нибудь трагедия, разразившаяся в нашем городе, будет раскрыта, — писала местная газета, — то только благодаря одержимости профессора Бергсона, той одержимости, которая отличает истинного ученого, истинного исследователя от обыкновенного исполнителя…»

Перед отлетом, уже в аэропорту, как и в день своего прибытия в Кроумсхелл, Бергсон вновь устроил краткую пресс-конференцию.

За те две недели, что работал профессор в городе, он немного осунулся, отпечаток усталости явственно читался на его лице, но глаза его смотрели все с той же жизнерадостной уверенностью, как и тогда, когда он впервые предстал перед журналистами. Профессор сказал, что он удовлетворен проделанной работой, что он благодарит всех, кто так или иначе старался помочь комиссии, что поистине огромное количество собранных фактов позволяет надеяться: истинные причины катастрофы будут раскрыты. «Теперь, — сказал Бергсон, — предстоит скрупулезный анализ собранного материала, предстоит долгая и нелегкая работа, но я убежден, эта работа не окажется безрезультатной…»

Это были последние слова, которые произнес Бергсон, перед тем как ступить на трап самолета. На другой день именно эти слова местная газета вынесла в заголовок отчета о пресс-конференции, опубликованного на первой странице.

Комиссия улетела, будничная жизнь, казалось, снова постепенно возвращалась в город, но разговоры обо всем, что произошло, горячие споры, предположения, одно порой нелепее другого, продолжали будоражить город. Но шло время, никаких сообщений о работе комиссии, о ее выводах не появлялось, иные события сотрясали мир, постепенно страна забывала о существовании маленького городка где-то далеко на юге и о трагедии, им пережитой. И потому, когда спустя еще три месяца в одной из столичных газет появилась маленькая заметка, набранная петитом и зажатая среди различного вида хроники, на нее мало кто обратил внимание, кроме, пожалуй, самих жителей Кроумсхелла.