Противопоставить конечность форм бесконечности производства, его ничем не ограниченному росту… Сразу же приходит на память хайдеггеровский Gestell[91], досмотр и специфическая мобилизация природы, осуществляемые техническими науками…
Производство принадлежит области информации, и надо разрушить его бесконечную последовательность, чтобы получить доступ к сцеплению форм… Система ценностей, управляющая производством, может быть ориентирована только на бесконечное, ибо она подчинена своего рода болезни, которая дает о себе знать с момента возникновения нашей идеологии освобождения. Освобождение для нас — самое главное. Необходимо все освободить, необходимо противостоять всякому сцеплению. Формы, однако, существуют именно в сцеплении: они связывают и связываются в конечной вселенной.
Следовательно, нужен новый лозунг: «Освободимся от освобождения!»
Это тема серьезного разговора. Освобождение, по сути дела, предполагает устремленность к добру. И те, у кого нет других щелей, кроме добра и счастья, должны освобождать, причем освобождать все (вплоть до желания!). Но процесс освобождения всего чреват угрозой уничтожения любой связи, а значит, и ликвидации какого бы то ни было регулирования. Я отнюдь не призываю к ограничению этого процесса теми или иными нравственными запретами и вовсе не апеллирую к чувству меры: речь идет о том, что нам необходимо открыть для себя правила игры. Игра имеет границы, она развертывается в конечной вселенной, она определена правилами. Эти правила не действуют вне игрового пространства, но внутри него они всесильны. Поле игры — это поле сингулярности, которая не знает никаких других правил, кроме тех, что являются ее собственными. Она не знает законов.
Вы обратились к этой теме в «Соблазне»,[92] где вы пишете: «Однако закону противостоит вовсе не его отсутствие — ему противостоит Правило». Закон может быть нарушен, правило же — никогда. «Оно не указывает направление [sens], оно никуда не ведет». Вы очень точно подметили, что, когда мы находимся вне игры, мы не играем, но если кто-то оказывается вне закона, закон не утрачивает в отношении него своей власти — закон существует без экстериорности, тогда как у игры она есть… Определяясь со стратегией, мы, стало быть, должны учитывать оппозиционность игры и закона: «…выбор правила, — как вы подчеркиваете, — отодвигает закон»…
Критика как таковая все еще подчинена закону, она призвана его корректировать, в то время как правило игры не подлежит никакой коррекции. Здесь, конечно, можно ожидать обвинения в приверженности архаическому, ритуальному, но речь идет всего лишь об обретении образцов, обнаружении форм. Форма, будь то форма вызова или соблазна, — это правило игрового процесса… Правила игры абсолютно имморальны и не согласуются ни с каким нравственным или социальным законом.
Вероятно, они даже больше аморальны, чем имморальны, поскольку известно, что моральное легко уживается с имморальным… как и легальное — с нелегальным!
Пожалуй, вы правы; во всяком случае, они так или иначе связаны со злом, которое укоренено в другом мире и которое заявляет о себе в качестве некой автономной силы, уникальной мощи. Эта сила и эта мощь позволяют ему утверждаться параллельно имеющим официальный статус законам, историческому процессу и т. п. По сути дела, перед нами две расположенные рядом друг с другом вселенные! К большому счастью, время от времени они сталкиваются, и тогда в наш мир прорывается и вспыхивает, подобно метеориту, сингулярность, имя которой — судьба. Конечно, способ существования такого рода ментальных НЛО весьма специфичен… Но они существуют! Зло — это то, что все время угадывается за вселенной добра. Возьмите обменные процессы: параллельно обмену — всеобщей циркуляции ценностей — происходит движение ничто, обмен ничто. По-видимому, есть своеобразная непрерывность ничто, которая выступает — тут больше, чем метафора, — непрерывностью антиматерии, темной, неуловимой [irrepérable] массы… Эта работа зла не проявляется как таковая, мы практически не в состоянии заставить ее выйти наружу, и отсюда наша неспособность мыслить зло, высказывать его в языке. И отсюда же наше неумение вообразить смерть… Однако зло постоянно функционирует в формах своей прозрачности. В конечном: счете добро оказывается не более чем сферой, где реализуется прозрачность зла.
То, что было когда-то великой нравственной идеей — в течение длительного времени управлявшая нашим мышлением идеальная оппозиция добра и зла, — стало идеологией счастья (уже не идеей добра) и идеологией несчастья (уже не идеей зла), обернулось двумя, в сущности, взаимодополняющими друг друга концепциями… Но наша беда заключена именно в данной идеологической редукции, в результате которой зло как форма оказалось сведенным к несчастью как формуле… Это самое простое решение. Я имею здесь в виду приблизительно то же, что имел в виду Лихтенберг, говоря о свободе: «У свободы большое будущее, ибо она есть самый простой выход!» Человек явно не свободен, однако думать так отваживаются очень немногие, думать так весьма рискованно. Держаться за идею свободы гораздо проще и комфортнее… Аналогичным образом обстоит дело и с другими ценностями. В итоге зло — в отличие от несчастья, которое понятно, которое легко обнаружить, зафиксировать и т. д., — предстает как нечто загадочное и невыразимое: мы не знаем, изначально оно или нет, мы не в состоянии на него указать, не в состоянии его продемонстрировать. Зло невозможно высказать, ибо оно является вызовом всему охватившему наше мышление мизерабилистскому[93] пафосу!
Поскольку речь зашла об обмене ничто, нельзя, разумеется, не вспомнить Жоржа Батая с его знаменитой «проклятой долей» — расточительностью, чрезмерной тратой: живой организм получает энергии больше, чем ему необходимо строго биологически… Именно этот излишек люди расходуют на получение удовольствий, на любовь или войну[94]… Вот где выход за пределы антропологических оснований классической политической экономии!
Безусловно, в данном случае надо иметь в виду «проклятую долю» Батая, а также осуществленное Моссом[95] исследование потлача. Однако что касается идеи ничто, то я наткнулся на нее у Македонио Фернандеса,[96] аргентинского автора, который очень мало известен во Франции, хотя два его произведения были переведены на французский! У него есть замечательная книга о непрерывности ничто.
В его работах ощущается батаевское влияние?
Нисколько. По характеру мышления он гораздо ближе к Борхесу — они, кстати, были друзьями. Фернандес говорит об отсутствии, которое движет вещами и которое выступает подлинным источником энергии… Это весьма экстраординарный метафизик, у которого, возможно, нет борхесовского шарма, во всяком случае в плане литературного стиля, однако он намного более патафизичен, чем Борхес, поскольку все время смещается в сторону от метафизического видения мира…
«Проклятая доля»[97]Жоржа Батая тоже любопытный метеорит, своего рода фрагментарная книга…
Все, о чем пишет Батай, можно найти у Мосса, поле зрения которого, правда, ограничено узкими рамками антропологии. По этой причине мы, по-видимому, не должны преувеличивать значение батаевской работы, хотя сделанные им обобщения, безусловно, очень интересны… Когда я начал преподавать, на моем столе постоянно лежали три или четыре книги: книга Батая, «Очерк о даре»[98] Мосса, «Театр жестокости»[99] Арто, а также «Живые деньги»[100] Пьера Клоссовски. Чтение работы Батая стало важным стимулом моего творчества, но познакомился я с ней все-таки довольно поздно…
И ваше понимание проклятой доли, к примеру в «Прозрачности зла»,[101] несколько отлично от батаевского, по крайней мере оно не функционалистское: у вас она выступает основанием зла и его эксцентричности…
Проклятая доля, в том виде, в каком она мыслится Батаем, — это, если угодно, нечто слишком красивое, чтобы быть истинным! В статье о всеобщей экономии я дал набросок критики такого рода концепции чрезмерной, непродуктивной, не предполагающей какого-либо эквивалента траты: на мой взгляд, батаевские идеи все еще чересчур натуралистичны. Он утверждает, что солнце выступает вечным источником энергии… Так нет же, дело обстоит по-другому! Солнце сияет, поскольку получает символическую подпитку, поскольку ему приносятся жертвы, так что никакой траты без компенсации в данном случае не происходит. Мосс в этом отношении гораздо радикальнее и точнее. Батай же в большей степени склонен к патетике и романтизму…
Возможно, он также, сам того не желая, и более религиозен, чем Мосс…
Для меня самое интересное в концепции Батая — это понятие излишка. Как раз в излишке заключена тайна уже обсуждавшейся нами метаморфозы, возможность постоянного, вечного становления… Излишество— вот то, благодаря чему существует некая малая часть вещей, незначительная их доля, которую можно, наверное, называть и проклятой, но мне данный термин кажется достаточно двусмысленным. Если бы он указывал исключительно на зло, он был бы вполне приемлемым, однако он отсылает еще и к проклятию, а это серьезно усложняет дело!
Здесь-то и дает о себе знать скрытая батаевскяя религиозность… Наслаждение от нарушения законов христианской морали может испытывать лишь тот, кто прежде им следовал!