Парсуна. Откровения известных людей о Боге, о вере, о личном — страница 15 из 40

А наша задача сегодня, зная всю нашу историю, всем вместе, людям самых разных убеждений – консервативных, либеральных, традиционалистских, самых что ни на есть современных – строить будущее России. Вот наша задача – не болтовня, а реальное дело.


Земная Церковь и конкретно Русская Православная Церковь – это сообщество, которое устремлено к Богу и Богом ведомо, но состоит из людей, требующих Врача, то есть больных, нуждающихся в исцелении, в первую очередь духовном, для которого необходимо преодоление грехов. И вот эти демонстрации нелюбви, проявления иногда осуждения, иногда самодовольства, иногда зависти, ненависти и так далее, они в нашем церковном обществе абсолютно естественны. Мы много раз повторяем: «пришел если во врачебницу» – не забывай об этом. И все равно твердим: «Удивительно, приходим в больницу, а там – представляете? – почти все больные. Что за странное заведение?!» А чего бы ты хотел?

Конечно, два качества – любовь и терпение – должны быть в высшей степени востребованными людьми, которые трудятся в доме Божием. Они должны к этому стремиться, этого желать, а не властвовать над теми, кто к ним пришел, не показывать им: я здесь хозяин! Нет, не я, не они – а Господь Бог и те, которые пришли к Нему, дети Отца Небесного, которые пришли в Его дом. А мы – слуги. Это дело Бога – с Его чадами разбираться, в каком они состоянии.

Вместо послесловия

Легойда: Как известно, фильмы, театральные постановки, которые касаются религиозной тематики, нередко бывают нарочито провокационными. Где бы вы поставили точку во фразе: «Запретить нельзя убедить»?

Митрополит Тихон: Я бы, знаете, убрал два первых категоричных слова. Я бы оставил только одно – «убедить». Убедить – все, точка.

Парсуна Никиты Михалкова, кинорежиссера, народного артиста России

Вместо предисловия

Легойда: Никита Сергеевич, если вообразить такую фантастическую ситуацию, что вам надо представиться незнакомой аудитории. Что бы самое важное вы о себе сказали?

Михалков: Я – русский человек, Никита Михалков.

* * *

Человек без веры мне абсолютно не интересен. У меня была такая история. По-моему, в Вологде, на пресс-конференции. Напротив меня сидел человек, который, что бы я ни сказал, записывал все с таким выражением лица, как будто ему отвратительно все, что я говорю. В одном из ответов я процитировал фразу Василия Васильевича Розанова, которая мне очень нравится: «Человек без веры мне вообще не интересен». После пресс-конференции был какой-то банкет, все выпивали, и этот человек, видимо, тоже. А потом подходит ко мне с вопросом: «Вот смотрите; я не пью, не курю, не лгу, не лжесвидетельствую; я никого не убивал, не изменял жене. – В общем, рассказывает мне о себе как об очень добродетельном человеке. – Но я не верую. И что, я вам не интересен?» И я без малейшей паузы говорю: «Абсолютно». – «Но почему?» – «Понимаете, – говорю, – вот если бы мне пришлось сейчас с вами ехать в поезде, то нам с вами даже поговорить не о чем! Вы ведь даже не понимаете, что такое жизнь. Потому что вы свои добродетели возвели в свою заслугу. Но не вы должны это о себе говорить: другие, ваши ближние, должны свидетельствовать о том, кто вы такой. Вы же просто любуетесь собой, тем, какой вы хороший. Мне это не интересно».

В России вера – это всегда страсть, в прекрасном смысле этого слова.

«Латинянская», европейская вера – это добропорядочное, так сказать, посещение храма, поздравления родственников с именинами и так далее. Но как только наступает критический момент, вступают в силу совсем другие интересы. Я вам расскажу историю. Не буду говорить, чей это был дедушка, можете узнать, – во время Первой мировой войны он сидел в окопе, и в него целился австриец. Но он первый выстрелил и ранил этого австрийца. И вот тот где-то там возится, стонет, а он сидит в окопе. Дождался ночи, вылез из окопа, пополз и перевязал его своим индивидуальным пакетом. Тот хватал его за руки, целовал. А наш солдат вернулся обратно и молчал о том, что случилось, под страхом смерти. И дело не в том, что мы особенные, а в том, что эта наша способность приносит очень много неприятностей. Вот я пошел, перевязал врага и молчу, чтобы за это не расстреляли.


К нам домой, к матери регулярно приходил батюшка. И мой отец в этом смысле был тончайший человек, он никогда не сопротивлялся маме, а просто в этот момент уходил из дома. И когда в ЦК у него спросили: «Ну как так, вы член ЦК, и к вам – какой стыд! – поп домой ходит», папа с присущим ему юмором сказал: «Послушайте, моя жена старше меня на 10 лет. Когда умер Ленин, ей было уже 14 лет. Ну как я могу ее отучить?» И им было нечего ответить, кроме: «Ну ладно. Хорошо».


Вера и доверие – это разные вещи. Юз Алешковский как-то сказал: «Свобода – это абсолютное доверие Богу». Не вера, а доверие. «В руце Твои, Господи Боже мой, предаю дух мой», – вот самая большая степень свободы. Доверие – это когда ты на все говоришь Господу: «Да будет воля Твоя», – потрясающе соединяется с великим словом «надежда». Ты говоришь Ему: «Бери, я весь Твой». Вспомните замечательную молитву на каждый день святителя Филарета Московского: «Господи! Не знаю, чего мне просить у Тебя. Ты один ведаешь, что мне потребно. Ты любишь меня паче, нежели я умею любить себя. Отче! Даждь рабу Твоему чего и сам я просить не умею. Не дерзаю просить ни креста, ни утешения. Только предстою пред Тобою, сердце мое Тебе отверзто. Ты зришь нужды, которых я не зрю. Зри! – и сотвори по милости Твоей!..» Вот и все. Мама нас всегда учила: «Никогда не спрашивай Бога: «За что?», спрашивай: «Зачем?» И даже в самые тяжелые моменты отношений с братом, когда нас хотели поссорить, когда он говорил про меня довольно жесткие и порой несправедливые вещи и меня провоцировали на ответ, я говорил: «Он может ошибаться. И говоря это, я знаю, мой брат хочет мне добра. Бог его знает, может, он и прав, может, оно так и есть».


Быть режиссером – это послушание. Дело в том, что очень большой разрыв возник между актерской и режиссерской школой. С момента, когда режиссером мог стать любой, у кого есть деньги, чтобы снимать кино. А чего? Мотор! Снято! Артист играет, оператор снимает, у всех есть ответственность и ремесло. А у режиссера нет. Из-за этого пошла страшная деградация профессии. А беспомощность режиссера обезоружила актера, который не умеет бороться за себя, не рассчитывая на помощь режиссера.

Режиссер должен владеть тем внутренним духовно-душевным механизмом, который ты можешь направлять в нужную тебе сторону. Это энергетика, это концентрация, это понимание, что такое психологический жест. Это все сегодня почти исключено, потому что никогда нет времени репетировать, нужно снять в сериале полторы серии в день. Актер приходит, вынимает из портфеля сценарий, может быть даже не того сериала, потому что их у него пять. «А, ты у нас бандит». Ну конечно, он бандит. И он из серии в серию бандит. А этот из серии в серию будет мент. И так далее. Это дает медийность, славу, бабки, все что хотите. Кроме тончайшей ответственности за то, насколько ты честен по отношению к профессии. По отношению к тому, на что тебя Бог призвал.

Это все-таки послушание. А значит, ты должен использовать это для чего-то большего, нежели просто для того, чтобы быть узнанным. А это уже совсем другой подход вообще. Когда мы начали снимать «Двенадцать», мы три недели до съемок разговаривали, репетировали, разминались, уходили вправо, влево. Каждый день. У меня в договоре с актерами было написано, что они ничего не имеют право делать, кроме как сниматься. А дальше мы снимали и потом четыре часа репетировали. А наутро опять снимали.


Что значит наша Академия? Это же не только мои мастер-классы. Это встречи с Эйфманом, с Мишей Шемякиным, владыкой Тихоном (Шевкуновым), отцом Димитрием Рощиным, с потрясающими балетными художниками, с художником Юрием Купером, с Аллой Демидовой, Владимиром Васильевым. Туда приходит Занусси, туда приходят люди, которые могут никогда не встретиться им в жизни. Это целый мир. И на спектакль Эйфмана, который идет в Большом театре и билеты стоят кучу денег и очереди на полтора километра, 30 человек из Академии пропускают бесплатно, и они там сидят на ступеньках. И на любые выставки. То есть они в течение года впитывают в себя невероятного разброса информацию – духовную, душевную, чувственную, психологическую, какую хотите. И все это еще умножается на репетиции, на выпуск спектакля. Там же есть еще режиссеры, они снимают 6–7 полнометражных картин в год. Но проблема моя заключается в том, что они выпускаются и… никуда не уходят. Они остаются. Они не хотят большего, потому что тут есть жизнь. И этого нельзя заменить ничем. Это или есть, или нет.


Когда актер не знает, что делать, он начинает совершать физические действия: чесаться, прикуривать, протирать очки. Одна из важнейших сторон нашей работы – это внутреннее заполнение. Вот в жизни, например – вы едете в поезде. С одним попутчиком вы должны все время пытаться о чем-то говорить: вам неловко с ним молчать. И у вас желание либо уже скорее приехать, либо выйти. И если он куда-то вышел – слава Богу! А есть люди, которые могут бесконечно молчать, но вы энергетически и ритмически, и температурно совпадаете. Большой артист, профессиональный артист может молчать так, что все будут смотреть на него. И он ничего не будет делать. Он просто будет загружен. И ему не надо ни чесаться, ни смотреть на часы.


Как сохранить истерику на пять дублей? Есть актрисы, у которых железы находятся совсем близко – как только эмоциональный укол, она мгновенно пускает слезу. Она этим пользуется, потому что это легко. Но понимаете, Шаляпин говорил: «Я в своих ролях не плачу. Я оплакиваю моего героя». Что это значит? Если он поет Годунова и рыдает, он может упасть в оркестровую яму. Но он видит себя со стороны. И это не взгл