Парсуна. Откровения известных людей о Боге, о вере, о личном — страница 18 из 40

ами до сих пор надзирает коллективный Емельян Ярославский.


Я своим помощникам говорю: «Текст есть в “облаке”? Пусть так, но уж вы мне, пожалуйста, вордовский файл скачайте». То есть пускай будет у меня на диске, так привычней. Мне важно, чтобы я знал, в какой это хранится папке. А если останется где-то там, на облачном сервере, то как бы не станет моим. Ну, предупреждал же, что я ретроград! Я даже стол у себя в домашнем кабинете каждый месяц-два в разные стороны поворачиваю, чтобы разные книги попадали в поле зрения. Все стены, понятное дело, в книжных полках, а книги любят, когда на них смотришь, даже если времени нет взять в руки. Посмотрел налево, а там знакомый зелененький том Евгения Трубецкого, рядом Флоровский, В. Лосский, Карташев. Повернулся направо – там «Литературные памятники»: Лафайет, Ларошфуко, Лав Пикок, еще правее – история, потом русская классика. Смотришь-смотришь, да вдруг в свободную минуту возьмешь в руки и зачитаешься. А вот, допустим, я знаю, что в Библиотеке конгресса есть ну почти все книжки в природе – и что мне с того? Где они для меня? Тем более электронные версии, все они где-то «там», их бесконечно много и… нет вообще. Выберу только то, что точно будет необходимо для работы. Я даже думаю, что несовершенные «карточные» каталоги в милых сердцу удлиненных полках-ящиках были в чем-то совершеннее электронного поиска. Переворачиваешь аккуратненько карточки – десятую, сотую, тысячную, и столько неожиданного попадается – того же автора, на ту же литеру.


На что направлен прогресс? Разве на то, чтобы людям легче жилось? Я полгода назад открыл, что айфон может искать фотографии по словам. Там можно набрать слово «слюнявчик», и он тебе выдаст всех деток, которых ты сфотографировал за пять лет. Или – «котенок»: отыщутся все кошки. Очень удобно. Но была ли во мне эта потребность удобного поиска по словам изначально или она сформирована технологически? Конечно, эта нужда целенаправленно создана, причем так, чтобы я без нее больше не смог обойтись, не смог оставаться собою прежним. Как мы жили раньше – до появления девайсов и гаджетов? Да ведь жили как-то, и неплохо.

Я помню шок от знакомства с электронной почтой. Раньше, чтобы написать письмо, надо было купить бумагу, написать, заклеить конверт, потом пойти к почтовому ящику, опустить в него письмо и пару недель ждать ответа. А сейчас очень удобно – раз, два: привет, напиши что-то в мессенджере. А если таких сообщений 300 в сутки? Это облегчает жизнь человека или порабощает его?


Литературный музей заставляет думать. У нас была выставка «Рильке и Россия». Великий немецкий поэт Райнер Мария Рильке дважды был в России, переводил Лермонтова и Чехова, писал по-русски стихи. И у нас выставлялись его подлинные тексты, переписка с Цветаевой. Это был совместный проект с двумя швейцарскими музеями и одним немецким, а вещи там были из многих музеев, архивов и частных собраний. Книгу ты можешь взять в библиотеке, она никуда не денется. А выставка – это одноразовое чудо, спектакль. Вот в витринке та самая книга, которую Рильке прислал Льву Толстому – дочитанная до 112-й страницы, дальше, видимо, Толстой не продвинулся… Но выставка закончилась, и все сокровища опять разлетелись по двунадесяти хранилищам, и ты этого больше никогда не увидишь. Ради этого стоит прийти в музей, застать чудо в действии…


Русская литературная критика – это обычно текст глубокого дыхания. Потому что он призван оценить другой литературный текст с точки зрения его важности, продуктивности, возможности ответа на какие-то общественные ожидания. Ныне критика в прежнем смысле не существует. Очень простой отличительный признак: в «Нью-Йоркере» нет отрицательных рецензий. Вот тот рубеж, за которым критика исчезает. Остается навигация.

Что делает критик? Говорит, что столбовая дорога литературы такая-то, нужны такие-то темы, нужны такие-то жанры, Достоевский потому-то актуален, Гоголь переворачивает представления о… А ревьюер и бренд-менеджер говорят: это хорошо, написано мастеровито, актуально – купи. А что делает навигатор? Он говорит: нет дурных книг и нет хороших – тебя я соединю с этой книгой, а тебя – с этой. Это как в случае гаджета с поисками снимков по слову «котенок» – абсолютно та же ситуация: ты еще не знаешь, что такие-то книги тебе подходят, а я за тебя знаю и сейчас расскажу, желательно не задаром. Сформирую твою потребность извне, а она покажется тебе твоей собственной…


В XIX веке литература – это гениальные авторы, которые могут стать такими только потому, что есть система выстраивания их отношений с государством и есть необходимые технологии. Толстый журнал – это тот же «Фейсбук», в XIX веке это очень крупный бизнес, мы видим это по Михаилу Каткову, по Николаю Некрасову. А еще это место, где собираются критики, прозаики, переводчики, поэты одних и тех же направлений. Тургенев переходит из радикального «Современника» в консервативный «Русский вестник» – какое событие! А сейчас авторы, совершенно противоположные по убеждениям, издаются в одной редакции – и это никого не удивляет.

Нынешняя эпоха – не журнальная, но издательская. Издатель действует как футбольный тренер: он выпускает в свет книги для людей разных убеждений, возрастов, социальных и профессиональных групп. У него писательская сборная: опорный защитник, вингер, форвард: каждый игрок работает на свою фокус-группу читателей. Среди любителей чтения есть путешественники, есть интеллектуалы, религиозные люди, молодые матери, подростки, люди «третьего возраста». Неужели кому-то из них можно отдать предпочтение? Это удел мелких, «нишевых» издательств, а крупные пытаются обслужить всех. Все идейные, эстетические различия – за кадром, больше нет полемики, нет идеологических споров. То есть литература – совсем не то, чем была сто лет назад. А традиционный «толстый литературный журнал» сегодня – четкий неформат. Его нельзя спрятать в карман. Он очень дорого стоит. Там можно прочесть не весь роман, а треть. А рядом почему-то стихи. Вот все и сменилось. И не в результате победы какого-то мировоззрения, а в результате того, что в центре теперь не журнал, а книга, которая тоже стремительно уступает место окнам в Интернете.


Как правило, школьника можно научить любить литературу. У меня есть несколько приемов. Ну, например, я прошу перевести на современный, условный, понятный русский язык какие-нибудь известные строки Пушкина, вроде: «Безумных лет угасшее веселье мне тяжело, как смутное похмелье. // Но, как вино, – печаль минувших дней в моей душе чем старе, тем сильней». С каждым годом все больше минут проходит, пока включатся давно не тренированные рецепторы медленного чтения. И примерно через 18–20 минут кто-нибудь в аудитории первым скажет: «А! тут вот про что!» «Не доверяй тому, что кажется тебе абсолютным в данный момент. То, что казалось весельем, обернется похмельем. А бывшее прежде печалью, наоборот – загустеет и станет добрым вином. Значит, в любой момент надо понимать, что есть различия между твоим бытовым восприятием (сладкое приятно, горькое – нет) и подлинным пониманием смысла происходящего». И тут читатель Пушкина ахнет, впервые обольется слезами не по причине утраты в речке мячика – а «над вымыслом».

Очень многому можно научить. Нужно смотреть вглубь слова. Нужно понимать, что в слове space внутренняя форма не та, что в слове «пространство». Пространство – это то, что простирается. Судьба – это то, что суждено, от слова «судить». А наука созвучна поруке (от «научати» и – соответственно – «поручати»). То есть самое главное, как говорил Гоголь, «к слову надобно относиться серьезно». И есть только две сферы, где к нему самое серьезное отношение: это искусство и, конечно, религия.

Вместо послесловия

Легойда: Где вы поставите точку в предложении «Забыть невозможно сохранить», если речь идет о бумажной книге?

Бак: «Забыть невозможно. Сохранить».

Парсуна Игоря Угольникова, актера, продюсера

Вместо предисловия

Легойда: Мог бы ты сам представиться? Что бы сказал о самом себе?

Угольников: Вот раньше, когда меня кто-то представлял, это была проблема для представляющего. Он зачитывал по бумажке и объявлял: актер, режиссер, сценарист, продюсер, еще телечиновник – и что только не называлось. Надо на чем-то, пожалуй, уже остановиться. Поэтому я представлюсь следующим образом: я актер, режиссер и продюсер… хотя и сценарист тоже, м-да. Но уже, по счастию, не чиновник.

* * *

Вера, мне кажется, совсем интимная вещь. Человек только сам с собой может разговаривать на эту тему. А уж тем более тяжело говорить со Всевышним: тут врать не получится, лукавить невозможно. Понятно, что с нас спросится.

Понятно, что оценка нашей жизни – наша автобиография. Только у большинства людей такое ощущение, что автобиография написана как черновик.

А ведь это, как выясняется, очень важно – что ты сам написал о себе, о своей вере, семье, работе.

Человеку много дано, но он это не использует и не может искренне сам себе задать вопросы и попытаться на них ответить. Мне кажется, вера – это как раз вопрос прежде всего самому себе: кто ты? И автобиографию люди должны писать все-таки начисто, вспоминая все, что было: плохое и хорошее, и самое главное – стыдное.


Я думаю, что наш зритель утратил доверие к собственному кинематографу. И виной тому картины, которые подчас делают мои коллеги. Я не хочу никого ругать, но ситуация выглядит именно так. И когда действительно искренние картины пытаются прорваться к зрителю, у них это не получается – зритель им не доверяет. Потому что стоит показать одну-две картины, которые во многом будут для него оскорбительны или в них не будет достоверности, и следующей картине расположить души зрителей будет крайне трудно. И не только фильму про подвижников, но и комедии, и какой-то батальной картине или сказке, или даже мультфильму. Здесь надо всем вместе возвращать доверие зрителя к собственному кино. И тогда, может, сработают фильмы о подвижниках.