Минкультом и Фондом кино даже прописаны критерии таких картин, которые государство с удовольствием поддержало бы, и не только о военных, но и о современных врачах, учителях. И чем больше будет появляться таких фильмов, чем аккуратней будут выступать в данном случае заказчик и кинематографисты, тем больше шансов вернуть доверие зрителя, с которым пока что прямо совсем беда.
Традиции советского кино, которые во многом были утрачены, все же существуют. И, опираясь на эти традиции, можно экспериментировать. У меня на каждый кадр по много склеек, пока, наконец, не останется самая верная. Вот есть эпизод, он придуман, сделан, снят, в нем есть кульминация, есть акцент, есть вздох, когда мы вглядываемся в персонажа: как он сейчас поступит, ах, не так, а почему он это сделал? – я начинаю задумываться. Вот когда в кино такое происходит, но сзади меня сидит продюсер, который говорит: «Давай дальше, уже все понятно». Я говорю: «Нет, не понятно. Я еще не почувствовал вместе с этим героем, что он должен сделать». А он: «Не-не-не, отрезаем это и идем дальше». В смысле: зрителю и так уже все понятно. Вот так мы это самое доверие зрителей и перечеркиваем. Мы не даем ему возможности вглядеться в персонажа.
Язык кино – это язык общения и даже воспитания. Когда я вижу собственными глазами, как мальчик выходит с дедушкой с «Брестской крепости» и тихонечко спрашивает: «Слушай, как так получилось, что мы тогда победили в той войне, если все умерли?» Мальчик, задающий такой вопрос, – это дорогого стоит. Значит, ему это небезразлично. Значит, он и дальше будет задавать такие вопросы.
А что касается кино как средства достижения взаимопонимания между людьми, оно же было великим когда-то. Советское кино воспринималось в мире как нечто особенное, другое. И советские фильмы смотрели так же, как мы смотрели французское или какое-нибудь другое удивительное кино и воспринимали тот мир, который открывался нам через него, с большим вниманием.
Мне кажется, что кино, как любое искусство, это прежде всего язык взаимопонимания между людьми. Только все должно быть искренне. И еще нужно уметь это делать. К сожалению, у нас очень много людей, которые считают, что могут выполнять эту работу, но им не хватает школы и опыта.
Достойная критика мне интересна. Но если тебя критикуют просто так… А бывает, человек снял очень достойное, очень авторское кино, а прокатчики говорят: «Не формат. Не возьмем». Как же так? Человек делал, старался, всю душу вложил, деньги вложил в этот фильм, а его никто не хочет смотреть. Это чудовищно, когда тебя меряют по какому-то «формату» и критикуют за то, что ты в него не вписался. Когда я делал «Брестскую крепость», вообще был крик: как это вы позволили этому телевизионному клоуну – таким меня тогда считали – снимать такой важный фильм?! Это тяжело пережить. Некоторые после этого не могут снимать следующую картину – боятся. Меня это бодрит. Сейчас особенно. А проворная хула заказных кляузников мне не интересна, даже читать не буду. Хотя поначалу собирал статьи: «О, как меня распластали!» А потом просто перестал на это обращать внимание.
Есть жесткие люди, которые могут сказать: «Ты знаешь, ты больше кино не снимай». Это чудовищно. Так можно убить человека. Ладно, он сделал эту работу не так. А следующий фильм он может сделать гениально, если поймет, почему эта картина не получилась. Но по большей части люди ломаются, когда получают много критики, особенно от своих коллег-профессионалов. Но я думаю, что в нашей сфере злословия и так предостаточно, поэтому лучше промолчать. Или поддержать. А лучше всего протянуть руку и сказать: «Давай попробуем сделать следующий фильм вместе». Это было бы самым правильным.
Но самый тяжелый разговор – с самим собой. Я могу себе сказать жесткие слова, но терпеть себя иногда очень трудно. Терпеть других людей? Возможно. Я нетерпим к непрофессионализму, он меня раздражает. Я стараюсь сразу это от себя отодвигать. Рядом со мной должен быть профи – человек, умеющий делать свою работу лучше, чем я, и понимать ее лучше, чем я. Тогда я смогу с ним что-то вместе сделать.
Я нетерпим к предательству. Особенно к явному, когда человек, искренне смотря тебе в глаза, уже настроен на предательство. Но если он попросит прощения, простить необходимо. Я бы мог даже простить своих коллег, которые серьезно ранили мою душу много-много лет назад, попытавшись отнять у меня мою собственную телепрограмму. Я их взрастил, я заботился о них больше, чем о самом себе, отдавая все самое лучшее в программе и пытаясь вместе с ними ее создавать. А они меня предали. Но сейчас я готов был бы их не просто простить, а сделать с ними что-то новое. В этом я и вижу прощение.
Но, наверное, должно пройти время, чтобы ты оценил степень этого предательства по отношению к тебе и понял, почему оно было сделано. Может быть, оттого что я не давал возможности лучше проявить себя? Может, и я был виноват. И надо было дать им возможность пойти до конца в этом предательстве, а потом сказать: «Идите сюда, дети мои».
Когда на съемках «Брестской крепости» нужен был снег, снега не было и быть не могло. Но произошло маленькое чудо, и снег выпал. Это был ответ на ожидание. Хотя это нужно было только мне. Все остальные понимали, что снег мы нарисуем. Но снег был подарен мне за то, что я искренне трудился. Я даже не надеялся на него. Но 14 октября, на Покров, с утра он выпал. Как подарок. А вот когда ждешь, а тебе не дают, некрепкая душа, конечно, может покачнуться и свои претензии высказать: «Почему же Ты мне не дал того, что так мне нужно? Где Ты? Ты же видишь, понимаешь, как мне это нужно, и не даешь мне этого». Это испытание, которое нам приходится проходить. И чем ты больше можешь, умеешь, чем больше тебе дано, тем больше испытаний. Но в этом, наверное, и состоит вообще суть творчества, работы, проникновения.
Мне вообще интересно за людьми наблюдать. И прежде чем там полюбить человека или, наоборот, испытать к нему неприятные чувства – нужен он тебе или нет для общения, – я вглядываюсь в него. Самое главное, я пытаюсь понять, что это за человек, что у него там внутри. И по большей части вижу, что все напускное, то есть внутри-то человек совсем другой. А иногда это совершенно случайно выясняется: он совсем иной. Вот сейчас сидел за столом, ругался, выпивал, хамил, а потом я понимаю, что это все совсем не он, внутри это ребенок, которого серьезно обидели. И он хотел бы быть другим. Но не может. Как ему в этом помочь? Я ведь тоже такой же. Я надеваю на себя разные маски и считаю, что это удобней во взаимоотношении с людьми.
Очень трудно быть искренним человеком. Мы все равно нет-нет да и обманываем – и себя, и окружающих. И у нас даже есть для этого мотивация: я обманываю человека, чтобы ему не навредить, чтобы не навредить себе. Все сложнее и сложнее быть искренним с самим собой – это большой человеческий труд, ежедневный труд, думаю, каждого из нас. Человек может заблуждаться, но он верит, что он прав и так сделать необходимо. Но мне кажется, это тоже путь к Богу, даже в заблуждении.
Патриотизм – это любовь к отеческим гробам. Я понимаю и, самое главное, даже чувствую, как чувствовали мои предки всю ситуацию тогда, в 1917-м или там в 1941-м. Я не могу видеть, как разрушаются памятники защитникам Отечества в Великой Отечественной войне. Я не могу видеть, как унижают стариков и память о них тоже. Другое дело, каким образом используется этот патриотизм и кто, основываясь на этом патриотизме, чего добивается. Иногда говорят: «А что ты этим гордишься? Посмотри на историю страны – чем там гордиться-то?» Я говорю: «Как?!» А потом задумываешься: да, вот мы такие, в драке не поможем – в войне победим. И пожалуй, этим можно гордиться. А еще тем, что люди обладают огромной стойкостью.
Конечно, было бы замечательно, если бы история нашего государства Российского была иной – историей постоянного созидания. И враг, который хотел бы заполучить наши земли, наши полезные ископаемые и даже нашу рабочую силу, не стал бы этого делать хотя бы потому, что нельзя бросаться на огромного медведя с вилкой. Просто столь сильное государство, столь сильные люди, что лучше к ним не подходить, – вот живут они там, в своей России, строят, созидают, друг друга уважают, в Бога веруют, и у них все хорошо. Так вот именно и это раздражало. И понимали, что Россия, пойдя по такому пути, будет самой крепкой державой в мире. Именно поэтому-то и случились и Первая мировая война, и Октябрьский переворот – русского этого медведя если сейчас не расчленить, не растащить, не убить, то потом он станет самым сильным.
Я крестился не в детском возрасте и пришел к этому если не осознанно, то, во всяком случае, понимая, что это необходимо совершить. И я практически сразу почувствовал, что поступил верно. Я не могу себя отнести, например, к людям, которые жестко все соблюдают, часто ходят в церковь, исповедуются и так далее. Хотя понимаю, что это, наверное, необходимо. У меня внутреннее ощущение веры диктует мое отношение к тому, что происходит со мной, с моим делом, с моей семьей, с окружающими меня людьми. И я понимаю: с тебя спросится. И мне этого достаточно.
Я думаю, это очень личное дело каждого из нас. Но лучше уж мода на православие, чем мода на пиво. Просто, мне кажется, надо избегать излишнего пафоса, как в любом другом деле.
Делаешь свое дело – и делай, не надо при этом кричать во все горло: «Я это сделал, я это сделал!» Это другим предстоит оценить, хорошо это или плохо.
Легойда: Есть люди, которые говорят: «Юмор – вещь целительная. Поэтому нет таких тем, над которыми нельзя шутить». А если речь идет о вере – где поставить точку в предложении: «Смеяться нельзя сдержаться»?
Угольников: «Смеяться нельзя. Сдержаться». Вера человека – даже когда я делал сатирические и юмористические программы – у нас была табу. Так же как нельзя смеяться над человеческими недугами. Нельзя смеяться над страной, Родиной. Я делал жесткие сюжеты, очень жесткие. Но я это делал, любя свою страну и понимая ситуацию. И я был тогда молодым человеком. Многое из того я бы сейчас точно не сделал. Хотя бы просто оттого, что мне не хотело