Мы с женой преподаем, и от общения с молодежью надежды у меня стало больше. И эту надежду мы вселили в наших ребят, которые сейчас выживают в Москве, как в Европе: работы актерской нет – работают официантами, бариста, аниматорами где угодно, чтобы потом собраться, раз или два раза в месяц сыграть спектакль и опять разбежаться зарабатывать себе на жизнь.
Меня тошнит от «пассажиров», которых культивируют на сцене. У меня была страшная история с одним очень талантливым режиссером, с которым я как-то сделал очень хорошую работу. Через много лет он снова предложил мне сыграть, но то, что я не принимаю в жизни. Но я подумал, что смогу протащить то, о чем бы я хотел сыграть, – настоящую любовь, некое озарение, потерю, то, как сложно что-то оставлять, рвать что-то родное. Но в итоге всех скандалов и разборок вышло то, что было нужно режиссеру. Я понимаю: это ужасно, мне это противно. А люди говорят: «Это такое кино! Поздравляю! Это такая работа!» А это хорошая работа в фильме о том, о чем я не хотел разговаривать с людьми. Мне жаль, что я в нем участвовал. И поэтому в кино я архиосторожен, там почти никогда нельзя предугадать результат, потому что все в руках режиссера, и тебя могут, как в «желтых» изданиях или в «желтых» передачах, просто перемонтировать, подозвучить – и ты будешь совершенно другим.
Если произведение не несет любовь и свет – это для меня не искусство. Печально, что кино сейчас люди смотрят с попкорном. А ведь появляются потрясающие фильмы. Они мне очень нравятся – наши фильмы. Правда, если сравнить с количеством шедевров, которые появились в советское время, их просто в разы или даже в десятки раз меньше.
Там была цензура, которую все так гнобили, а стало все можно – и оказалось, как-то и поговорить вроде не о чем. Если на час включить телевизор и тупо смотреть любой канал, там все время идет усиленное давление. Я уже не говорю о рекламе. Основной смысл: человек, ты можешь сделать деньги – давай, ты можешь быть успешным. То есть успех – это некое возвышение над чем-то. Не развитие собственной личности, а прыжки куда-то туда. И в мозгах, мне кажется, то же самое происходит. Я вот с сыном общаюсь, он мне говорит: «А вот этот великий ученый, он сказал, что через 200 лет роботы уничтожат мир». Или: «Через 20 лет машины будут летать». То есть его волнует технический прогресс. Я ему начинаю рассказывать про Корнилия, с которым дружил лев, или про осла, которого украли, потом вернули. Я говорю: «Мне вот это интереснее. Как человек может сам сотворить чудеса, потому что он стал святым». А им важны внешние атрибуты успеха. Я уж не говорю про игры.
Терпение – это беда. Я не помню, кто-то из отцов говорил: вот приходят родители и говорят, мол, что нам делать с нашими детьми? И никто не говорит, что мне делать с собой? Но без любви невозможно заниматься воспитанием. Потому что никакого терпения не будет, если нет любви. А здесь нужно терпение, терпение и терпение. И я вижу, как скачкообразно меняется маленький человек. Я думаю: «У-у, какой прям молодец!» А потом – бац! – опять начинаются какие-то вещи, которые меня бесят, злят. Но я говорю: «Стоп-стоп-стоп, тихо-тихо, это же твой сын, ты же его любишь. Надо продолжать терпеть».
Или еду я играть спектакль – а ему 28 лет. Мы сыграли его уже 600 с лишним раз. И нам нужно терпение, потому что зрители купили билеты, и им абсолютно все равно, сколько лет ты его играешь.
Мне, наверное, прощать сложнее, чем просить прощения. Просить прощения я могу. А прощать – это же волевой акт, который требует конкретного действия. Прощение – это внутренний процесс. И он не всегда управляем. Вот я сказал себе – я его прощаю. Но, к сожалению, много чего вспоминаю и понимаю, что вроде – все, я за этого человека и за всю его семью даже записки подаю, а потом возникает какая-то ситуация, что-то мне про него рассказали – и оказывается, не простил. Оказывается, опять начинаю судить.
В знаменитом гимне любви апостола Павла для меня, наверное, самое трудное – не искать своего и не раздражаться. Потому что в голову лезет: «Да что же это такое?! Да что за несправедливость?! Я же не заслужил! Доколе?!» И раздражение, конечно.
Любовь – это РАБОТА. Большими буквами. Если любишь, сам смиряйся, сам терпи, не ищи своего, не раздражайся.
Это работа, и с годами она не становится проще. Она как-то видоизменяется, но при этом дико интересно жить с человеком, которого ты любишь. И если ты продолжаешь работать над этим, наступает удивительное взаимопроникновение, и я даже не знаю, где конец взаимного узнавания – его нету, его не будет, это невозможно.
У меня, конечно, есть свои проблемы, но я должен продолжать восхищать, радовать, давать поводы для гордости. Я уж не говорю о том, что я должен обеспечивать – это нормально для мужчины. И при этом я не могу привыкнуть. Это такой повод для радости на фоне этой непрекращающейся работы. Это какая-то полноводная река информации, эмоций, радости, гордости, удивлений. Вот это и есть счастье, наверное.
Я понимаю, что все мои тараканы и большинство моих грехов – они излечиваются именно в семье.
Именно здесь я должен смиряться. У меня нет другого пространства, где я столько бы смирялся и терпел. Потому что есть самое главное в моей жизни, тот, кого я не хочу никогда потерять, – это моя жена. И для этого я готов много чего переносить, смиряться и прежде всего работать над собой, чтобы сохранить эти наши отношения. В других местах мне гораздо легче, но не так радостно и не так интересно.
Легойда: Представьте ситуацию: вам предлагают роль святого. Где вы поставите точку или запятую в предложении: «Согласиться нельзя отказаться».
Певцов: «Согласиться, нельзя отказаться». И только для того, чтобы попытаться подготовиться это сделать. Ведь чтобы сыграть святого, нужно реально принуждать себя к какой-то монашеской жизни, к какому-то посту – к тому, к чему я хотел бы прикоснуться. Сейчас очень трудно в миру избегать огромного количества соблазнов. Поэтому для меня это был бы повод жестко ограничить себя в каких-то вещах и попытаться чуть-чуть прикоснуться к краешку сандалий того человека, о котором я бы попытался рассказать через эту роль.
PS.
Уже после этой беседы, в декабре 2020 года Дмитрий Певцов сыграл святого схимника Лавра в спектакле-житии МХАТ им. Горького «Лавр».
Парсуна Сергея Шаргунова, писателя
Легойда: По нашей традиции представьтесь, пожалуйста.
Шаргунов: Сергей Шаргунов – человек, который пишет книги. Называть меня громким именем писатель я предоставляю другим. А словом «литератор» Александр Сергеевич Пушкин себя именовал.
Кризис веры – это не тупик, а часть пути. То, что можно назвать религиозной пытливостью, конечно, присутствовало в моей жизни. Еще в раннем возрасте я задавался разными вопросами и спрашивал и папу, и маму, и окружавших меня взрослых. Но в подростковом возрасте, когда ты юн, возникает столько соблазнов. И я знаю многих, кто алтарничал, а потом отбивался от Церкви. Но при этом я знаю немало примеров – и на мой взгляд, это тоже можно назвать тенденцией, – когда люди возвращались в храм.
Наверное, необходимо пройти какой-то кризис. Я бы не сказал, что он был у меня: я всегда с большой теплотой относился к Церкви. Но, конечно, это такая глубоко личная тема. Мы же помним евангельские слова про горчичное зерно. У Ходасевича сборник стихов так называется – «Путем зерна». И дай Бог каждому это зерно сохранить. И взрастить.
Мне кажется, то, что я получил в детстве, определило меня и мой путь. Честно говоря, эти впечатления детства все время со мной. Я уже говорил в разных интервью: писать я начал раньше, чем читать. Я брал отцовские книги – самые такие заповедные, из папиного книжного шкафа – и перерисовывал буквы. В основном это были разные жития святых, хотя библиотека была огромная.
Там были, например, жития новомучеников, составленные и изданные монахиней Таисией – папа подпольно держал где-то в рязанской избушке типографский станок и раздавал верующим богослужебную литературу и житийные тексты. Вот это и были мои первые книги. И вообще я в детстве очень любил читать жития и сам их составлял.
Потом бегал с магнитофоном и записывал уже с четырех-пяти лет: у меня были такие «радиопередачи», где я выступал диджеем. Я говорил: «Дорогие друзья, сейчас я расскажу вам, как делать электричество и сажать огурцы». А потом говорил: «Дорогие братья и сестры, сегодня праздник Покрова Божией Матери. Я хочу вам сейчас сказать свою проповедь».
Многое было на контрасте, потому что был двор. Я помню, как девочка Маша из нашего двора, которая мне нравилась, передала мне алый первомайский флажок, который я прятал в кузове игрушечного грузовика и иногда тайком вынимал. Но одновременно с этим разрисовывал наволочку от подушки в цвета триколора, и у нас был такой домашний имперский флаг. Я не был ни октябренком, ни пионером. Но когда осенью 1991 года мои одноклассники решили порвать со своим прошлым и в кабинете музыки начали кромсать и топтать разные плакаты, я отнял у них заплеванную фотографию Ильича и выпустил ее в форточку.
В родительском доме я привык видеть за одним столом либералов и монархистов. К нам приходили разные люди. Была Анастасия Ивановна Цветаева, был мой крестный – авангардный поэт Станислав Красовицкий. С другой стороны, папа служил в храме иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на Большой Ордынке, где почетным настоятелем был архиепископ Киприан (Зернов), и я помню его проповеди. Он соединял левую идею и православный традиционализм. Я помню, он воздевал руки: «Нейтронная бомба, она уничтожает все живое!» А бабушки крестились и вздыхали: «Прости нас, Господи».