Парсуна. Откровения известных людей о Боге, о вере, о личном — страница 32 из 40

Меня интересуют только люди. Все мои картины, спектакли – они про людей. Про столкновения, про принятие решений.

А когда человек говорит: «Я атеист», – это трюк, это его защита. Он же тоже верующий. В то, что Бога нет. Он так защищается от чего-то сильного, в чем не может себе признаться. Он чувствует, что есть вера и что это – сила, и, чтобы ей противостоять, говорит: «Нет. Я анти. Я против».

Для меня сложнее всего интимность такого разговора, потому что я против транспаранта. Ну вот хэштег #яверю – сейчас это модно… Я этого избегаю. Если бы я был с той стороны экрана, меня бы это отпугивало.


Кто-то говорит с собой, кто-то разговаривает со Всевышним. Но это – диалог. И это очень сложно показать. Труднее, чем интимные отношения между мужчиной и женщиной. В сексуальных отношениях есть какие-то клише: встретились, поцелуй, монтаж – все понятно. Тем более сейчас. Но в кино и неверующий может сыграть верующего – есть монтаж и отражающая реакция: допустим, если я сейчас говорю и у меня не очень честно получается, я могу показать вполне искреннюю реакцию того, кто меня слушает. В театре сложнее: если там ты не пробиваешь границу своей искренностью, то тебе не помогут ни слова, ни режиссерские задачи – это будет… текст. То есть в театре по форме больше неправды, но по сути правды больше, чем в кино. В театре в человека стреляют – занавес, он жив, он встает, а в кино можно поверить, что правда случилось убийство. Но в кино можно играть, а в театре нужно жить. А жить – значит быть максимально правдивым.

Мне хотелось бы когда-нибудь снять фильм на евангельскую тему. Но это очень сложно. Я вообще очень долго готовлюсь к любому проекту. Очень быстро снимаю, но очень долго готовлюсь. И в этой ситуации я, думаю, мог бы запутаться – в желании рассказать ярко и эмоционально, в желании рассказать правдиво, в подаче, в языке…

Ну например, можно было бы сыграть Христа тем самым отражением, реакцией на Его проповеди, показать принятие людьми решений после этой проповеди – вот это интересно. Чтобы проповедь была обращена к зрителю через зрителя – участника событий. А обсуждать: длинные волосы, короткие волосы, похож, не похож… От чего мы отмеряем? От тех иллюстраций, которые мы видели? Режиссер апеллирует только к себе. Но я так глубоко не рассуждал, потому что ни разу еще не подошел к возможности реализации этого проекта. Но я бы не показывал Христа напрямую, это стопроцентно.

Вообще, на самом деле сила искусства – кино, театра, живописи – в послевкусии.

Мне кажется, образ Христа может возникнуть после фильма, а не во время. Если после титров человек выключает телевизор и хочет взять Евангелие… и живет с этим… Вот тогда это хорошее кино.


Я не живу жизнью тусовки. Никогда не жил. Ну, я занимался в юности рекламой, телевидением… Приходил на какие-то мероприятия, на вернисаж там, на премьеру – просто поприветствовать, к тем людям, которых знал. Но у меня нет близких, друзей среди людей, которые тогда снимали рекламу или сейчас снимают кино. Они все мои знакомые, приятели. Но я живу совсем не такой жизнью, как может казаться.

Все свободное время я посвящаю семье, и для всех это всегда был шок. При всех нагрузках в субботу-воскресенье я – дома. Всегда.

Сегодня человек говорит: я самовыражаюсь, и рисует себе на заднем месте бабочку. До сорока лет жил без бабочки, и вдруг нужна бабочка. Я к этому отношусь с улыбкой. Но не толерантно. Потому что всегда есть какая-то историческая память. Поэтому я за жесткое отношение: если ты придешь к нам в театр «Модерн» без пиджака, мы дадим пиджак – у нас, наверное, пиджаков десять есть разных… Но не пускаем людей в майках, тренировочных штанах, шортах, кедах, шлепанцах. А если проблема, администраторы звонят мне, я спускаюсь и говорю: извините, мы вернем вам деньги. Кто-то обижается, разворачивается и даже деньги не берет. А кто-то надевает пиджак. Но больше всех эта ситуация задела театральных критиков. Они в «Фейсбуке» начали писать: мы не пойдем в «Модерн», там надо надевать пиджак, мы не будем писать о «Модерне»… А я думаю: как скучно! Есть театры, в которых пахнет пивом, – это не моя тема.


Мое отношение к сегодняшнему кино очень негативное. Кино и театр были для меня единым целым. Как форма высказывания, рассказа, повествования, то есть общения со зрителем. В театре это сохранилось. Почему я сегодня в театре по уши? Потому что там остался зритель. Там энтузиасты, там правильная государственная политика: там решили, мол, вы взрослые ребята, сами разберетесь, как минимум сколько вам спектаклей играть. Раньше была разнарядка – двести сорок спектаклей в год, и люди приписками занимались. А теперь, если ты не играешь, значит, останешься без зарплаты. Ты сам заинтересован играть больше спектаклей.

В кино не так. На нас уже обрушилось гигантское количество спортивных драм, фильмов про баскетбол, про хоккей… Но я считаю, что любой заказ сразу ограничивает свободу зрителя: значит, теперь мы будем смотреть про хоккей, про футбол, про лыжи и так далее. Но есть же еще большой спектр детского кино, подросткового кино, исторического кино, фантастического кино, авторского кино… Диапазон заказа должен быть другим. Вернее, не должно быть заказа. Художник – то есть человек, который хочет что-то снимать, – должен быть свободен, а государство просто должно создать условия, в которых выгодно снимать кино.


Индустрия начинается после двухсот картин в год – из автомата легче стрелять, чем из пистолета. А мы говорим, что сегодня с трудом – с трудом! – снимается пятьдесят картин… Есть хорошие, есть менее хорошие, но я говорю про количество и диапазон. И мне кажется, нужно возвращаться к понятию авторского кино. Данелия – автор. Балаян – автор. Эльдар Рязанов – автор. Это авторы! А без автора кино не существует.


Сегодня успех любого русского фильма случается тогда, когда он похож на американский. Модель, монтаж… Нужно жить самодостаточно, своей культурой. Мы же все имеем одинаковый старт – начальную школу: тут Лесков, Бунин, Толстой. Почему потом это все рушится? И кино уже говорит: ой, нет, мы так не хотим, мы хотим по-американски, привыкли. Это неправильно. Не должно быть этого комплекса.

Японское кино – самодостаточно. Китайское – самодостаточно. Французское – самодостаточно. Они частично подыгрывают американцам, но все равно делают свое кино, потому у них правильная государственная политика. А у нас сегодня, к сожалению, я ее не вижу. Я не понимаю, почему я должен бежать в Министерство культуры и просить: дайте денег! Почему Министерство культуры не поинтересуется: что случилось, что такой прекрасный режиссер, как Вадим Абдрашитов – а он прекрасный режиссер! – уже, наверное, лет пятнадцать ничего не снимает?


Что такое хороший фильм о любви? Вот «Летят журавли» – про любовь. «В бой идут одни старики» – это про любовь. «Офицеры» – тоже про любовь. Я специально называю военные драмы. И когда цветы распускаются – это любовь. А «Звезда пленительного счастья» моего любимого режиссера Мотыля? Ну, любовь же – со всеми жертвами, надеждами, заблуждениями. И какой там Костолевский! А «Три сестры» – про несбыточную любовь. Про любовь, которая не случилась ни у одной из сестер. Они перегрелись в ожидании этой любви, ничего для этого не сделав. Они были под гнетом папы, попали в систему координат семьи, они в ней жили. И когда там у Чехова папа умер, они должны были выйти из системы – и уехать в Москву (у меня в фильме они москвички и должны были вернуться в Москву). Нет. Они только говорят о любви, они мечтают о любви, хотя вообще не может жить человек без любви.


Неужели вы думаете, что режиссер, который на плакате «Тангейзера» размещает распятие на причинном месте у девушки, не понимает, что он делает? Вы можете неправильно что-то истолковать – это другой разговор. Но это же очень яркая история. Или если, допустим, человек мастурбирует на сцене, вы думаете, режиссер не знает, что зритель будет возмущен? Но кто-то же скажет: «О, как новаторски!»

Поэтому я считаю: мы говорим о творчестве, в котором человек может допустить абсолютно все что угодно. Но ты же сам являешься фильтром, критерием оценки прекрасного! Тебе-то не должно быть стыдно!

Я сам – зритель. Я сижу в зале, сижу за монитором, сижу за монтажным столом – я зритель. И если я думаю: «А вот сейчас можно подсолить», – как правило, получается ерунда. Это не то кино, которое я исповедую, – кино как исповедь, кино как разговор о чем-то важном. Поэтому я и вставляю во все картины разговор о вере… Я считаю, что людям надо чаще говорить, что они хорошие. Я правда так считаю. Надо говорить: вы хорошие люди. Нет – ХОРОШИЕ вы ЛЮДИ!

Вместо послесловия

Легойда: Как художнику относиться к чувствам зрителей? Где вы поставите запятую в предложении: «Пренебречь нельзя беречь»?

Грымов: «Пренебречь, нельзя беречь».

Парсуна Юрия Вяземского, писателя, профессора МГИМО, автора и ведущего программы «Умницы и умники»

Вместо предисловия

Легойда: Юрий Павлович, могу я попросить вас самого представиться нашим телезрителям?

Вяземский: Я ваш учитель.

* * *

Для меня никакой человек не может быть атеистом, потому что внутри него есть своя «девятая комната»[1], где есть какая-то религия, может быть, совсем примитивная, связанная с суевериями. Просто, по моей теории, человек отличается от животного тем, что он «человек верующий», «человек религиозный».

Религиозность может быть полуосознаваемая, может быть отрицаемая. Но для меня классический атеист – это тот, кто отрицает все полностью: и эту «комнату», и вообще связанные с религией ритуалы.

Я встречал двух таких женщин, они были ненормальными: когда у одной умер муж, а у другой сын, они просто вызвали труповозку и отправили тела с этой машиной, не поехали на кладбище, никаких ритуалов не соблюдали. Это больные люди. По другим параметрам они тоже были с отклонениями, на учете состояли. Таких надо лечить. Собственно, их и лечили.