Легойда: А вы чувствуете себя мистификатором?
Досталь: Ну, в какой-то степени – да. Когда я вижу на экране результат. Но когда я работаю – здесь я пахарь.
У Андрея Тарковского в фильмах, которые он снял в Советском Союзе, на мой взгляд, вообще не было «фиг в кармане». И когда говорят, что «Андрей Рублев» – это метафора про советских диссидентов, это чушь полная. Это, конечно, о вере, о художнике. И о любви. Любви к Всевышнему, любви к своему таланту, то есть вере в свой талант. Абсолютно никаких таких подтекстов я тут не чувствовал.
Но когда я снимал «Раскол», «Монах и бес», у меня не было задачи снять фильм о вере. Просто я снимал фильм об этих персонажах, об этой истории, но истории, конечно, о вере.
Вот «Монах и бес». Я снимал «Раскол» на территории Кирилло-Белозерского музея-заповедника. А там рядом Нило-Сорская пустынь. И мне там подарили книгу о монахах этой пустыни, и я прочитал: Иван Семенович Шапошников, рясофор, – это девятнадцатый век – какой-то убогий, хроменький, странный и вроде провидец. Жил на кухне. Ночью оттуда слышался шум и чуть ли не драка и утром выходил оттуда с какими-то синячками. И я подумал: «О, какой интересный! Мистика какая».
А потом поехал в Великий Новгород и там в их главном соборе в кремле прочитал житие Иоанна Новгородского, который, будучи монахом, поймал беса в рукомойнике. Бес взмолился: «Отпусти!» – «Отпущу, если в Иерусалим свезешь, ко гробу Господню». Он свез его туда за одну ночь. Но когда они вернулись, стал мстить, подкладывать в его келью компромат: какие-то папильотки, бражку… Монахи его схватили, на причале реки Волхов привязали к плоту – плыви подальше по течению, а он против течения поплыл. Тут все на колени и обратно его в монастырь.
И вот тогда у меня это и сомкнулось – тут девятнадцатый век, там одиннадцатый-двенадцатый… Я подумал: кто же такую чертовню может написать? Наверное, Арабов. Я ему предложил, и он написал сценарий. Вот так родился «Монах и бес». Случайно как-то.
Так же и «Раскол», кстати. Я снимал «Завещание Ленина» о Шаламове, и он у меня там читает отрывок из поэмы «Аввакум в Пустозерске». Шаламов пятнадцать лет провел на Колыме и выжил. Аввакум пятнадцать лет провел в яме в Пустозерске и был сожжен. И я стал в этом копаться – староверы, семнадцатый век… И родился сценарий Михаила Кураева «Раскол».
Кинематограф в отличие от литературы и музыки настолько технологичный, индустриальный вид искусства, что здесь, когда я работаю, я пахарь. Здесь нужно совместить время, бюджет, актеров, их занятость, сценарий, репетиции, погоду, натуру – ничего не приходит, все уходит, уходит… А потом на экране вдруг видишь и – о-о-о-о… Вот тут и вера, и любовь, тут все. Тут вдруг выходит что-то похожее на какое-то искусство.
Я стал немножко более зорким к этой жизни. И к смерти. Я считаю, что надо почаще задумываться о смерти: чище живешь, когда понимаешь, что конец неизбежен. Но бессмертие возможно.
Альберт Швейцер хорошо сказал: «Мой опыт пессимистичен, но моя вера оптимистична». Я могу подписаться под этой фразой.
Я не знаю, как избавиться от пессимизма. Как вообще чуть-чуть иначе взглянуть на свою жизнь, на то, где ты живешь, как ты живешь. В этом могут помочь окружающие, твои друзья, семья, мир – только так.
Потому что все время сталкиваешься с сопротивлением продюсеров, сплошные огорчения и стычки. Я не помню, чтобы это у меня было, когда я уже вошел в работу. А вот на уровне запуска производства, вот здесь бывает очень как-то дискомфортно и душе, и телу.
И бороться тут можно только терпением. И я думаю: ну что, пока я не умираю с голоду, не буду браться ни за какие телесериалы, «мыло», которое мне предлагают, которое не мое, не по душе, не по сердцу. Просто будет стыдно, когда внуки будут смотреть, что ты сделал ради денег. Поэтому видите, у меня перерывы между фильмами два-три года, это очень много в моем-то возрасте, уже хорошо бы сократить, но не получается.
Советское кино, мне кажется, в основном было мифотворчеством. Это ж все были сказки, которые просто отвлекали и развлекали, как и сейчас. Но были сказки и сугубо идеологизированные, пропагандистские. Я иногда смотрю какие-то каналы, вижу те фильмы, которые не надо показывать. Потому что это все вранье. Типа «Падения Берлина». Да, это вдохновляло – мы победители. Но это все выдумка. Вот у Германа «Проверка на дорогах», «Двадцать дней без войны» – это не выдумка. Или у Климова «Иди и смотри» – вот что надо показывать. Восемьдесят процентов фильмов о войне, да и не только о войне, какие-нибудь «Кубанские казаки» – ну зачем их показывать? Это может быть в Госфильмофонде – для студентов, редакторов, киноведов, пускай изучают, как было.
Я вообще бы пересмотрел программу ВГИКа, там тоже изучают много того, что уже изучать совсем не обязательно. Да, были какие-то работы, я уже назвал, их был десяток, а не сотни, которые сейчас показывают разные каналы. Для чего? Ну так, смотрят.
А у нас сегодня, конечно, упор больше идет на развлечения или на фильмы, далекие от реальной жизни. Потому что тут уже хозяин – рубль. Рейтинг на телевидении, алчность руководителей наших каналов, а в кинопрокате – бокс-офис.
Искусство должно давать надежду, то есть должен быть свет в конце тоннеля. Даже если это о сегодняшней жизни, пускай самой сложной, самой тяжелой…
Во всех моих картинах у меня есть в финале какое-то… место для вздоха, что ли. Или для выдоха. У нас есть такие картины, но их очень мало. Вот я недавно посмотрел картину, может быть, вы слышали о ней – «Дылда». Очень депрессивная, а сделана мастерски. А вот «Война Анны» – замечательная картина о любви и о войне. Там финал такой светлый, просто один свет. Я вам назвал две картины, которые сейчас можно назвать авторским кино. Они в прокате ничего не соберут. Но смотреть их зоркому зрителю надо.
Надо очень четко чувствовать, чтобы не ранить душу верующего человека, здесь надо очень аккуратно. Какая свобода художника?! Если ты берешься за такую тему, тут уже ты себя должен держать. Свобода художника – это когда ты выбираешь что-то: тему, сюжет. А уж когда выбрал именно такую тему, тут уж смотри.
Вот когда я прочитал сценарий «Штрафбата», я сказал Эдику Володарскому: «Эдик, тут многое не по уставу». Я человек дотошный, стал копаться: разжалованный штрафник не может быть командиром и так далее. На что мне Эдик сказал: «Коля, гладко было на бумаге, да забыли про овраги. Потому что это был как раз самый пик жуткого нашего отступления. Сорок второй год вообще был самый ужасный, поэтому здесь столько было отклонений от устава. Поэтому если мы хотим делать художественное кино – давай делать». Я подумал: у меня отец воевал, был в плену, вернулся, слава Богу, его не посадили, просто ему не дали снимать самостоятельно, он работал вторым режиссером, пока Сталин не умер. Но это уже другая тема. И я решил: да, будем делать кино. И когда мы сделали кино, один бывший штрафник сказал: «Ребята, вы поднаврали в частностях, поднаврали в уставных делах, но вы не соврали в главном: что и штрафники вложили не один кирпичик в этот огромный фундамент под названием победа».
Тяжело, конечно, терпеть и не снимать. Даже не столько… материально, сколько психологически: безделье, не работаешь, а фильм уже наполовину снят – уже представляешь, каких снимешь артистов, думаешь, где снять, – вот это тяжело. Вот тут должно быть терпение. Мне жена говорит: «Коля, если ты хочешь снять, значит, надо терпеть». Вот опять все отложилось, а должны были уже давно запуститься. Тяжелее всего в жизни терпеть вот эту безработицу. Когда уже есть сценарий, когда все есть, когда вот тут, в голове фильм уже снят, осталось его только запечатлеть, как раньше говорили, на пленку, а теперь на цифру…
Я чем дольше живу, тем больше думаю, что прощать надо все. Но я бы не прощал ложь. Ложь и предательство. И в профессии – то же самое: ложь и предательство. У меня было такое с главным героем «Монаха и беса»: не буду называть фамилию известного артиста, который должен был играть монаха и отказался. Но тем не менее, если я его встречу, я с ним поздороваюсь. Простил, но не забыл. Руку подам, но, думаю, сниматься не позову. Трудно.
А вот на площадке я уже актеру все прощаю, потому что мне нужен результат. Конечно, если он совсем падает от пьянства и его уносят, тогда, конечно, сложно. У меня были пьющие артисты, но на съемках они были нормальные. Унесут его, а на другой день приведут трезвым – в принципе такое бывает, тут я прощу.
Профессия режиссера – это авторитарная профессия. Раньше была тоталитарной, но появился институт продюсеров, поэтому она стала авторитарной. Тут уж, конечно, все в моих руках, я все-таки снимаю то, что я чувствую. Но выслушиваю всех, и актера тоже. Иногда соглашаюсь, но если не соглашаюсь, то он согласится с моим несогласием. Потому что об этом мы договорились на берегу.
К сожалению, этот авторитаризм иногда переходит и в частную жизнь. Об этом моя жена мне всегда напоминает.
У меня почти все фильмы про любовь. Как ни пафосно это звучит, но даже «Штрафбат» про любовь. Про любовь к Родине. А когда у меня спрашивают, про что картина «Монах и бес», я рассказываю маленькую притчу. Монах после трудов праведных устал, изнемогает, еле-еле добрел до своей кельи, зашел – видит: на лавке черт лежит, самый настоящий, с рогами, и даже вроде храпит. Монах думает: «Надо же, тоже ведь небось устал, бедолага, от своих трудов неправедных». И спокойненько лег под лавочку. И как только он лег под лавочку – бес пулей вылетел из кельи. Про что это? Про любовь.
Вся жизнь должна быть про любовь. К человеку, к окружающему миру, к близкому, к дальнему. А вера – разве это не про любовь?
Без любви очень как-то грустно, одиноко и безысходно жить. Все на этом построено – в человеческих отношениях, в работе, в творчестве, во всем.