Парсуна. Откровения известных людей о Боге, о вере, о личном — страница 7 из 40

Вот и я мысленно пытаюсь просить прощения у тех, кого обидел. Я помню свое детское бездушие, когда при мне топтали человека – по счастью, не физически, но морально, – и я его не только не защитил, но мне это казалось смешным и забавным, и я оставался зрителем. Вот за такие вещи мне очень стыдно.


Опытные уголовники иногда специально садятся по мелким делам. Вот и я иногда чувствую себя таким уголовником – копаюсь в каких-то своих ранних грехах. И в этом есть опасность. В частности, опасность любования своим раскаянием. Но я надеюсь, что совесть – это самонастраивающаяся система, которая все время подтягивает там, где провисло. И на какое-то здравое чувство меры и в самоосуждении, и в самооправдании. Эта система сдержек и противовесов пока, мне кажется, действует.


Любовь – это все, что ты можешь отдать. Я уже был взрослым, уже жил в Петербурге, а моя бабушка все волновалась, регулярно ли я питаюсь. Это была не деятельная любовь, но она выше всякой другой любви. Бабушка могла мне отдать только свое чувство, больше ничего, и это было всем.

А вот человек в положении Лихачева мог сделать очень многое. К примеру, когда он пригласил меня в Пушкинский Дом, ему ответили, что меня можно взять, но надо будет отправить кого-то на пенсию. Ни Дмитрий Сергеевич, ни я пойти на это не могли. И тогда Лихачев позвонил президенту Академии наук СССР, и Пушкинский Дом расширили на одно штатное место. Это не соответствовало законам повседневности, но он это делал.

Но Лихачев как любил пламенно, так и не любил пламенно. Я видел, как он демонстративно не подавал руки некоторым людям. Он не был теплохладным и свое отношение выражал вполне определенно. Любовь его была деятельной: он знал, куда позвонить, что сказать, в каких выражениях. Дмитрий Сергеевич старался никому не отказывать. Он понимал: если просят, значит, нужно. Отказывал только в тех случаях, когда это было абсурдом.

Он никогда не лез на рожон в отношении власти, не был диссидентом, потому что диссиденты были, как это ни ужасно звучит, частью системы, только с отрицательным знаком. Он же был не против системы, а вне ее.


Любовь, к сожалению, – несколько девальвированное слово. Знаете, у Хармса есть рассказ «О любви» – об одном артисте, который любил любовницу и любил мать. Любовнице он отдавал все свои деньги, а матери не давал ничего, и она часто голодала. Но когда мать умерла, он плакал, а когда умерла любовница – нет.

Так вот, любовь – это во многом возможность отдать себя или хотя бы открыть душу, что тоже немаловажно. И если в орбите твоей жизни оказался человек не самый достойный, но ты его любишь, эта любовь как бы закрывает его грех. Как заполняют дырку в зубе жидкой пломбой. Ты пытаешься своим чувством, своей энергией восполнить в нем то, чего ему не хватает. Может быть, потом это станет его частью.


Любовь – это печь с огромной температурой, которая плавит все проволочки, все гнутые гвозди, и они превращаются в светящуюся массу. Вот что такое настоящая любовь. Даже когда ты описываешь мерзавца, ты должен его полюбить. Потому что, если ты описываешь его без любви, он, во-первых, художественно будет одномерен, а во-вторых, ты не даешь никакого шанса ни ему, ни тем, кто это читает, найти в нем что-то человеческое. То есть ты автоматически приводишь читателя к мысли, что есть металлолом, который вообще ни на что не годен…

Вместо послесловия

Легойда: По поводу церковнославянского языка в богослужении есть разные точки зрения. Кто-то считает, раз многие его не понимают, непременно надо переводить богослужения на русский язык. А лично вы где поставите точку или запятую в предложении «Переводить нельзя сохранить»?

Водолазкин: Переводить нельзя – запятая – сохранить. И поскольку мы существуем не в системе «да – нет», я позволю себе маленький комментарий. Для тех, кто фатально не может воспринимать богослужение на церковнославянском, я бы создал храмы, куда можно прийти и слушать по-русски. Вот Дмитрий Сергеевич Лихачев был категорическим противником перевода богослужения. Он говорил: «Это единственная живая ниточка, которая связывает нас с древностью, зачем ее рвать? Сядь, четыре часа посиди – и в объеме богослужения ты поймешь все неизвестные слова. Другое дело, что те, кто этого не хочет, все равно не будут ничего слушать, потому что нет желания – и они цепляются за якобы непонятность». Дмитрий Сергеевич говорил: «Пусть это будет твоей посильной жертвой: приложи усилия – и пойми».

Парсуна Егора Бероева, актера, соучредителя благотворительного фонда «Я есть»

Вместо предисловия

Легойда: Егор, по нашей традиции представьтесь, пожалуйста: назовите самые важные свои ипостаси.

Бероев: Я – Егор Бероев, актер, соучредитель благотворительного фонда «Я есть» и отец 10-летней дочери.

* * *

Мне кажется, я в начале пути верующего человека. Рядом со мной есть друзья, на которых я равняюсь в этом смысле, они мне дают советы. Но я часто сталкиваюсь с верующими, которые верят, но… на эту жизнь. А не на ту. Есть прекрасный анекдот про олигарха, который после смерти оказывается перед вратами рая, куда его не пускают: «Ну, подождите, не может быть, я есть в списке», – убеждает он. А ему говорят: «Нет, вас в списке нет». – «Ну как же, я больницы строил, я детей лечил за свои деньги за границей, старикам дома престарелых строил». – «Да нет вас в списке. Но вы не беспокойтесь, деньги мы вам вернем».

Я не стал бы разграничивать человека воцерковленного и человека ищущего или того, который спорит. Вот у меня, например, есть помощник, который все время задает мне вопросы. Ему нужно еще прийти к тому, что вера не требует доказательств – в этом-то и смысл. Но мне непросто объяснить что-то молодому человеку 27–28 лет – потому что у него есть конкретные вопросы. Хотя я понимаю, что он хочет верить, хочет идти по этому пути, поэтому и задает вопросы – потому что у него есть сомнения.


У меня дед всегда называл себя атеистом. Он был писателем, журналистом, работал в «Правде». Партийный человек, он был отчасти диссидентом. Одним из тех, кто первым в Советском Союзе заговорил об объединении Германии. Но когда мы собирались куда-то ехать или когда я уходил, он всегда говорил: «С Богом!»

Мне кажется, мы не должны забывать, что все мы дети советской власти. И очень много людей называют себя атеистами в силу той культуры, которую она сформировала. Не могу сказать, что плохо сформировала, потому что принципы-то взаимоотношений были христианские: добро, взаимопомощь, целомудрие, семья – какие-то важные, основополагающие вещи. Другое дело, что мы клялись и молились флагу.


Свои отношения с Богом я строю как 3D-проекцию. Я крестился в 23 года. До этого бабушка моя могла зайти в церковь, поставить свечку – и только. И для того, чтобы я пришел к моей нынешней позиции в жизни, должно было произойти много всего грустного. Вера ведь очень интимная вещь. Это какой-то личный вектор. Но не все это понимают. Даже моя жена с этим не согласна. А я убежден, что это так. В первую очередь важно установить вектор духовности. Он будет направлен вертикально вверх. Это мои связи с чем-то высшим. В рамках любых традиций – это может быть иудаизм, индуизм, буддизм, все что угодно. А может вообще не быть связано с религией, а просто – с силой духа, с силой воли. И только когда этот вертикальный вектор будет установлен, можно отстраивать горизонталь взаимоотношений с другими людьми.


Я верю, что люди с ментальными особенностями, которыми мы занимаемся, – с синдромом Дауна, аутизмом, ДЦП, – учат нас по-другому относиться друг к другу. Они меняют нас. Поэтому они должны быть вместе с нами, жить вместе с нами: в кафе, в кинотеатре, на телевидении – везде. Тогда и мы будем другими.

Когда мы начинали шесть лет назад, люди боялись наших детей. Они шарахались и жались к стенкам, когда мы заходили в ГУМ или в любое другое центральное место.

С тех пор очень многое изменилось. И не только благодаря работе нашего фонда. Благодаря работе других фондов, родительских организаций, журналистов, волонтеров. Это целый большой пласт жизни общества, который меняет систему. Даже чиновники меняются, и среди них, оказывается, очень много хороших людей.

Когда в Сочи на открытии XIX Международного фестиваля молодежи и студентов на стадионе был большой концерт, на него собралось 12–15 тысяч человек со всего мира. И был Путин. Наш фонд был модератором концерта, и вместе с нами на сцене рассказывал о себе и говорил прекрасные вещи парень Гриша с синдромом Дауна. Он выступал сразу после Владимира Владимировича. И это был прорыв для нашего общества, прорыв для нашей страны – то, что после президента выступает человек с синдромом Дауна. Мне потом писали, звонили родители особенных детей – они плакали, когда видели это. Это было очень круто. Понятно, что в самой системе очень много проблем. Не могу сказать, что все плохо – по-разному. И работы много. И нужна концентрация всех сил. И готовность меняться. И не только в Москве.


ПНИ – психо-неврологический интернат. Там рядом с нами за стенами заточены люди – они мыслят, переживают, расстраиваются, грустят. А нам кажется, что это какие-то сомнамбулы. Что достаточно их накормить таблетками.

Подхожу к парню в отделении милосердия. Ему лет двадцать. Его там закармливают транквилизаторами. А со мной целая делегация. Я говорю: «Вы что, думаете с этим человеком не о чем поговорить? Вот он ходит здесь, а вы никакого внимания. Когда он гулял?» – «Ой, ну гулял», – говорят. А я: «Посмотрите – заперто, он полгода не гулял». Подхожу к нему, спрашиваю: «Как тебя зовут?» – «Д-Дима». – «Дима, а ты читать умеешь?» – «Да». – «А что ты сейчас читаешь?» – «Диккенса». Я говорю: «Друзья, а вы знаете кто такой Диккенс?» Молчат.

Захожу в комнату, там столы стоят буквой «П». «Что это за комната?» – спрашиваю. «Это столовая». Я говорю: «А на чем здесь сидят?» – «А у них там стулья в другой комнате». Иду в другую комнату, там сидят бабушки на таких вот пластмассовых табуреточках, как в шашлычных. А ведь это женщины, иногда грузные. Я интересуюсь: «Вам сидеть удобно?» – «Да нет, – говорят, – спина болит».