Парсуна. Откровения известных людей о Боге, о вере, о личном — страница 9 из 40


Как священник я очень хорошо понимаю свое место. Я бы очень хотел принадлежать к этому сословию в четвертом поколении, но это не так. Одно время у алтаря висели цитаты наших великих, и там была одна – не помню чья, – что священник не должен быть только требоисполнителем, он еще и свет в дольнюю тень должен проводить. А я вот – требоисполнитель. Причем восхищенный требоисполнитель. Мне так нравится, что через меня вот эти люди общаются с Богом. Мне достаточно было функции этого транзистора.


Я никак не оценивал людей. В какой-то момент я перестал их как-то для себя квалифицировать, пытаться понять, оправдать, осудить.

Приходил человек, а я видел в нем прямо рвущегося ко мне Христа.

Я сейчас высокопарно говорю, но иначе некоторые вещи и не выскажешь. Какие-то смешные бабки… Я бабок навсегда простил.

Ташкент, кафедральный собор, расписанный учениками Васнецова, идет освящение хлебов. Тогдашний архиерей – владыка Владимир (Иким), кстати, человек очень образованный, эрудит и прекрасный хозяйственник, такой фанат Церкви, и в нило-сорском, и в иосифлянском понимании – он своим отношением заражает всех. И вот я освящаю хлеба в этом красивейшем храме – а это же Восток, там все ярче. И хочу – я же молодой пастырь – перед бабулечками сказать проповедь. Про исихастов, о науке тишины… Освятил хлеба – раз, а они уже бегут: кособокие, толстенькие, у одной ножка короче другой. Они знают, что надо делать: причастились – крест надо поцеловать… А я думаю: Господи, это ведь самое главное, что есть вообще в мире, у нас же Родина – мать, а не отец-чернозем. У русского человека это ярко проявлено… И я навсегда всех бабок простил. Сейчас, если бабка меня ругает, мне это даже нравится.


Я Бога не боюсь, мне перед Ним стыдно. Я испытываю огромнейшее желание вот сейчас, когда я прихожу в церковь, сказать спасибо, нет, отблагодарить, потому что «спасибо» – это оксюморон, это «спаси, Бог». Плюс я от этого получаю удовольствие. Я уже давно внутри церковнославянского пения, внутри атмосферы, внутри воронок с неба на землю. Все, что можно было пережить, я пережил: раз – и как в свою ячейку вошел. И это главная составляющая.


У меня невысокая устойчивость к боли, то есть у меня болит, как у всех остальных. Я не циник, я переживаю, как переживают все остальные. У меня есть набор своих возрастных приемов, которые помогают от чего-то отгородиться, но они часто не спасают. Я многодетный отец, я этим закален, я могу концентрироваться в огромной толпе, и спать я могу тоже где попало, и в еде тоже не привередлив… На что я надеюсь? Наверное, ни на что. Надежда – она живет будущим, а я совершенно уверен, что будущее – просто будет. Единственное, что я могу сказать определенно: оно меня отвлекает. Меня и прошлое отвлекает. Нет, я, конечно, задумываюсь о будущем – если течет кран, или ТО надо сделать машине. А глобально… Я считаю, что вмешиваться в Господне творение не должен вообще никак. У меня это не уныние, это оголтелая, нахальная вера в Бога.


Я могу говорить крамольные вещи… А вдруг они приведут к истине? Апостол говорил: «Совершенствуйтесь во мнениях». Мы как-то с друзьями – у меня хорошая компания, кстати, все верующие люди, без истерики, некоторые уже десятилетиями на приходах и очень разные, – пришли к убеждению, что отечественному богословию очень не хватает яркой ереси. Потому что у нас богословие всегда было реакционно. Не было такого, что пришел кто-то и сказал: «Вот, я знаю много об Отце, и Сыне, и Святом Духе». Нет. Появлялась ересь – появлялись богословы.


Богословие – это кровь внутрицерковной жизни. А сейчас его мало, и оно носит схоластический характер. Либо берет вульгарно-начальствующий тон. Молодежи это не нравится. Молодежи не нравятся формулы. Прежде всего мир очень изменился. Это мы – компьютеры: у нас есть процессор, есть охладительная система, есть оперативная память, жесткий диск. А они не компьютеры. Сначала они отказались от процессора, оставили только оболочку, а теперь отказались вообще от всего – они просто модемы. Они живут в океане информации: для того, чтобы что-то узнать, достаточно залезть в карман. А нам приходилось куда-то идти или как минимум разговаривать с кем-нибудь – то есть мы прилагали к добыче этой информации больше усилий. Утонуть в океане информации, где плавает наша молодежь, легче легкого. Единственное, что может привлечь внимание, – это яркие, харизматичные люди, утверждающие веру Христову своей жизнью, ну, и понятной речью, понятными поступками и проявлениями. Надо позволять молодым харизматикам внутри Церкви искать свои пути. Не в духовном становлении, конечно, – тут все примерно одинаковы, закон Божий никто менять не будет.


Что такое человек искусства? Давайте будем честны по отношению к себе: мы получаем за это зарплату. Мы в свое время отучились на халяву, но мы, еще когда учились, внутренне брали определенного рода обязательства – раз уж поэт в России больше, чем поэт. У нас же, у русских, по большому счету нет философии. Есть Достоевский – вот философия. Есть великие художники – вот философия. К нам она оттуда приходит, из мира культуры. А следовательно, нельзя избежать педагогического элемента, то есть нельзя прийти в кино за чужие деньги – за деньги бабок и дедок, налогоплательщиков, – и изобразить что-то такое, замороченное: стакан, паровоз Москва – Ташкент, и трясется ложка, а ты, красивый такой, в кадре думаешь… Так не может быть. Если человек приходит в кинотеатр, «плОтит» триста рублей, все должно быть по-честному: он должен получить то, за чем пришел.

Мы живем среди людей. Высокий художник – это прекрасно. И если этот философ сидит дома, что-то надумывает, пишет какой-нибудь «Логос Турана» – на здоровье, это все равно не все могут прочесть. Я когда-то говорил свои молодежные проповеди: а-а-а! Григорий Палама, тишина, исихио! А бабулечки на меня смотрели и думали: ой, какой умный! Они меня любили, бабулечки-то, и как-то мне на день рождения подарили самую умную книгу на свете – «Столп и утверждение Истины» Флоренского. Я с тех пор ее читаю: до семнадцатой страницы, дальше – никак. И на примере этой книги я знаю, что есть точки невозврата, где я признаю свое бессилие. Ни моя гордыня, ни мое тщеславие не в силах заставить меня перейти на восемнадцатую страницу.


Я вернулся в кино, потому что давно смертельно устал от себя. На тот момент эта глупая невозможность остаться в Церкви, сохранить свой статус священника в том положении, в котором я находился, приводила меня в отчаяние. Потому что мне нравится Церковь, я понимаю Церковь, я готов быть требоисполнителем, мне кажется, что дальше меня и пускать не надо никуда. Но при этом я должен был работать в кино. Я не раскаиваюсь, что я работаю в кино, но меня терзает, что я не служу в Церкви. Вот стою к причастию – я же все равно священник, причащаюсь в алтаре, – и очень болезненно воспринимаю, что не могу соучаствовать в священнодействии.


Жизнь меня всегда учила терпеть. В детстве я каждую субботу ждал, что приедет моя мама. Она тогда училась в институте, а я жил с бабушками. Я бесконечно любил свою маму и смотрел из окна со второго этажа: деревня, высоковольтная линия, бетонка, туда приезжал автобус от электрички, – я целый день мог так сидеть, вот там я и научился терпеть. А уж дальше…


Детство мне принесло и первое религиозное понимание, несформулированное. Мне купили велик. Все уже ездили на двухколесных, а я на таком с тремя толстыми колесами, это было ужасно. И мне купили «Орленок». А мне лет было, наверное, десять, и это было такое счастье! Мы у амбара его собрали, солнышко, лето… И в то самое мгновение, когда я сел на него и поехал, меня пронзила откуда-то, прямо из глубин души, такая жуть – я понял, что я умру. Почему это было связано с великом? Видать, я был так счастлив, что ужас оказался близко. Я три дня не мог спать, есть, я прятался. И ездил по оврагам, чтобы хотя бы риском отбиться от этой мысли. Чего я только не делал – разбивал кулаки в кровь, что-то с собой делать пытался. Но и днем, и ночью меня терзал страх. Ужас. И на третий день это неожиданно кончилось – пришло понимание, что я бессмертен.


В Церковь меня тянуло с детства. Детство меня вело. Мы на Пасху бегали смотреть на таинственных инопланетян в золотых одежах. И однажды у меня было столкновение. У нас старая школа стояла в трех километрах от дома, в поле, засеянном турнепсом, кормовой свеклой, на окруженном деревьями островке. А через поле была церковь. И помню: сижу я на уроке правописания и вижу – под грозовым небом идет старик-священник. А потом, когда у меня брат погиб, его хоронили у этой церкви на кладбище, и я познакомился с отцом Иоанном, который там теперь служит. Оказывается, там действительно был старичок-архимандрит, и он обо мне тогда сказал, что мое место – в Церкви.

Когда мы поженились с Оксаной, были как две газовые горелки. А это звонкие девяностые, да при нашем характере… Вот фильм «Адреналин» – там герой на мотоцикле стоя едет. Вот это примерно мое внутреннее состояние на тот момент. Очень дерзновенный я был отрок. И тут я влюбляюсь, совершенно оголтело влюбляюсь, и у нее происходит, видимо, то же, и мы от этого пьяны и очень хотим это сохранить, потому что понимаем: как только чуть-чуть это схлынет, мы тут же столкнемся друг с другом, а мы очень сложные люди. И мы тут же – в церковь: мудрость какая-то в нас подсказала, что надо венчаться.

Мы познакомились с отцом Владимиром Волгиным, посидели, чаю попили, и все встало на свои места. А потом был прекрасный неофитский период, когда я был святее папы римского. Но однажды вернулось то состояние жути. Я уже окончил институт, снимал на «Коломенской» квартиру, занимался спортом, снимал кино, писал сценарии и был довольно чистоплотным отроком, ну, не отрок уже, после армии. И вот однажды я стою у окна – тоже солнышко, Коломенское видно, – и меня вдруг разрывает этот вернувшийся ужас. И он тоже длился три дня. Я прошел всю Москву пешком.