— Тебе надо думать не о нем. Считай его покойником: он будет казнен через несколько дней.
До Эрны почти не доходил смысл слов. Фриц будет убит. И она не увидит никогда его больше!..
— Мы знаем, как встретят это известие его и твои родственники…
«Родственники»… Ее отец, узнав о том, что Фриц дезертировал в ноябре 1941 года из части, только и сказал: «Лучше бы этого коммуниста разорвало на тысячу кусков». Мать Фрица, боготворившая вступившего в ряды «Ваффен СС» Вилли, младшего сына, прокляла старшего. И только сердце бабушки, у которой Фриц вырос на руках, не вынесет этого горя…
— Тебе надо думать о себе, о детях. Они не могут носить эту позорную фамилию! — прорычал человек в штатском.
— Мы поможем вам, фрау Шменкель, сегодня же оформить все необходимое, — мягко добавил другой.
— Зачем? Перед богом и людьми я — Шменкель…
Много лишений вынесла семья Фрица. Все отвернулись от нее. С большим трудом Эрна, «жена изменника», устроилась чернорабочей в столярную мастерскую, за пятнадцать километров от дома. Одна, без чьей-либо помощи, на нищенские гроши поднимала детишек. Потом высылка на окраину империи — в Фолькенау.
Мы не хотим писать о том, чего не было. Двадцатисемилетняя вдова не клялась отомстить за гибель мужа — отца ее детей. Она не вступила в ряды борцов против фашизма. Но ее ум и совесть восстали против действий палачей. Она не признавала Фрица преступником и свято берегла воспоминания о нем в своем сердце. Ее убеждения проявились и в действиях: несмотря на прямые указания властей, на ярость родителей, Эрна сохранила фамилию мужа для себя и детей. Эрна Шменкель. Урзула Шменкель. Криста Шменкель. Ганс Шменкель.
И это звучало как вызов…
20. «За свой народ»
В караульном помещении Минской военной тюрьмы в пять часов утра 22 февраля 1944 года, как и всегда в такое время, было тесно и шумно. Заступавшие на пост часовые разбирали оружие, спешно заталкивали патроны в магазины карабинов, расписывались в книге и уходили с разводящими.
— Тебе опять повезло, Краус. Снова к той же камере, — с завистью сказал сосед. — Когда ты успел в любимчики пролезть, ума не приложу.
— Какая разница, где стоять? Лишь бы не на улице, — буркнул Краус, проверил, все ли подогнано, и в сопровождении дежурного унтер-офицера опустился в подвал. Здесь, в узком темноватом коридоре, у третьей камеры, ему предстояло провести несколько долгих часов.
Кивнув сменившемуся, он сразу же посмотрел в глазок.
В камере было тихо. Ярко освещенная электрическим светом (он горел в ней и днем и ночью), она сначала показалась ему пустой. Приглядевшись, убедился, что это не так: узник лежал прямо на цементном полу, без матраца, без всякой подстилки, крепко спал.
«Ну и нервы! Крепче, чем из стальной проволоки», — в который уже раз подумал о своем поднадзорном часовой. Конечно, сегодня в карауле он покривил душой: находиться на этом посту пожелал бы каждый из команды. Во-первых, сюда, к этому глазку, по нескольку раз в смену подходит сам начальник тюрьмы, не говоря уже о командире охранной роты, которому нет-нет да между рапортом и закинешь какую-нибудь личную просьбу, скажем, насчет мыла или табака. Во-вторых, пост хотя и считается особо ответственным (камеру охраняют круглосуточно, несмотря на то, что заключенный в наручниках, двое часовых — один у двери в коридоре, другой под окном на улице), но стоять здесь — одно удовольствие: если и задремлешь, то уж будь уверен, что тебя разбудит толчок разводящего, а не вопль, предсмертный хрип или одна из тех мерзких штучек со стороны арестованного, за которые караульные идут на гарнизонную гауптвахту или еще подальше.
А кроме того, в этом Шменкеле есть то, что может понравиться. Нет, конечно, не совершенное им (здесь не положено проявлять любопытства, но Краус разузнал о нем все, что можно было), а его поведение. Ведь как его ни назови, а уж мужества у него не отнимешь. Взять этого дурака Шмидта, секретаря из тюремной канцелярии. Сколько раз в первые дни он пробегал по утрам по коридору, громко бренча ключами, стремясь создать впечатление, что сейчас осужденного будут выводить на казнь. Другой на стену полез бы от страха, а этот даже голову не повернул в сторону двери.
А вчера? Объявили, что прибудет командующий. Тюремная администрация с ног сбилась: кинулась все чистить, убирать. А тот прошел прямо в третью камеру, пробыл там больше часа и уехал, ни с кем не попрощавшись (это уж он, Краус, может засвидетельствовать, сам видел!). Черт побери! Этот солдат может поговорить и с большим начальством! Даже старший надзиратель Гросс, гроза всех арестованных, будит его не пинком ноги, а лишь громким окриком… Кстати, вот и сам Гросс, легок на помине. Чего он забрел сюда в такую рань?
Часовой вытянулся, отдал честь. Надзиратель осмотрел камеру, не заходя в нее, крикнул:
— Вставай!
Осужденный не пошевелился.
— Подымайся! — завопил Гросс изо всей мочи и вполголоса добавил, оскалив зубы в неприятной усмешке: — Скоро отоспишься, немного осталось.
Лежавший сначала поднял голову, затем, сразу придя в себя, быстро вскочил на ноги.
Гросс подождал немного и произнес, явно наслаждаясь:
— Через полчаса сюда прибудет председатель военного суда. Готовься выслушать важное сообщение.
Надзиратель удалился. У часового в голове мелькнуло, что сегодняшнюю вахту ему не придется достоять до конца. Он не первый раз слышал подобную фразу, привык к ней и, откровенно говоря, не испытывал какого-либо волнения или чрезмерной жалости к приговоренному. Его отношение к происходящему укладывалось в элементарную, простую, не допускающую никаких психологических переживаний истину: раз людей лишают жизни, значит они этого заслуживают.
Но сейчас ему стало как-то не по себе.
Быстро оглянулся: вокруг никого. Повинуясь безотчетно возникшему чувству, не думая о последствиях, окликнул заключенного и торопливо вложил через отверстие глазка в скованные железом руки две сигареты, последние, что у него остались.
И как будто полегчало на сердце, когда в ответ услышал спокойное:
— Спасибо, камрад.
Ровно в половине седьмого коридор наполнился шумом шагов. Впереди шел начальник тюрьмы со связкой ключей, за ним — полковник, а позади, чуть приотстав, — остальные офицеры.
Заскрипела дверь. Председатель военного суда перешагнул порог и остановился, не заходя в глубь камеры. Он разглядывал осужденного, жадным взором скользя по его лицу в поисках хотя бы тени беспокойства.
Тот ждал.
— Осужденный Шменкель! Командующий группой армий утвердил приговор. Как вступивший в законную силу, он будет приведен в исполнение сегодня в восемь часов утра ровно, — добавление, которое полковник должен был сделать к этим словам, в его судебной практике встречалось не часто, — поскольку просьба о помиловании подана не была.
Достал карманные часы, посмотрел: — В вашем распоряжении полчаса. Сейчас прибудет священник. Кстати, какой нужен: католический, протестантский?
— Все равно.
— В этот последний час у вас есть просьбы ко мне, как представителю судебных властей рейха? — Полковник ни на минуту не сомневался, что этот упрямый человек ответит отрицательно, поэтому он повернулся к двери.
— Да.
Судье показалось, что он ослышался.
— Да, будут. Я хотел бы обратиться к жене с последними словами. Всего несколько строк.
— Письма казненных направляются к родственникам лишь с разрешения военного чиновника юстиции. Затем в общем порядке они проверяются армейским цензором, — разъяснил полковник, подошел ближе к арестованному и медленно, растягивая слова, произнес: — Я разрешу направить по адресу письмо только в том случае, если жена прочитает в нем слова раскаяния и осуждения вашего преступления перед фюрером.
Увидев, как внезапно побледнел Шменкель, председатель суда почувствовал себя в положении охотника, который долго-долго без всякого результата сидел в засаде, уже собрался примириться с неудачей — и вдруг успех: в прорези мушки — ожидаемое.
— Я подумаю, — был ответ.
— Чернила, бумагу! Снять наручники! Послать за пастором, — отдавал распоряжения заторопившийся полковник.
— Часовой!
Последнее относилось к Краусу: ему приказывали войти в камеру. Теперь, когда о предстоящем исполнении приговора объявлено осужденному, один из караульных должен безотлучно, с оружием в руках находиться возле него…
…Шменкель писал, когда бесшумно отворившаяся дверь пропустила невысокого человека в черном одеянии. Это и был священник, последний утешитель приговоренных к казни.
— Сын мой, я пастор Эбергард Мюллер, — представился он и сразу же без всякой паузы начал говорить, положив руку осужденному на плечо и склонившись над ним.
— Я пришел сюда, чтобы быть с тобой в эти последние минуты, рассказать о тленности всего человеческого и об осененном божьей благодатью месте, где нет обмана, муки, убийств, где нет войн и насилия, где царят вечный мир и справедливость. Что сожалеть о преходящем перед лицом вечного? Все, что позади тебя, — прошлое…
— Пастор, — раздался твердый голос, — я не боюсь смерти! Я готов к ней. Не об этом я хочу говорить с вами… Но скажите сначала: вы, пастор, тоже видите во мне врага?
— Нет, сын мой. Я вижу в тебе не врага, — мягко возразил духовник, — человека.
— Преступник ли тот, кто хотел посмотреть на этот мир, без войн и насилия, еще при жизни? — Фриц приподнялся. — И кто, несмотря ни на что, верит, что будет такой мир на нашей земле?
Священник не хотел вступать в споры на политические темы. Он поспешил перевести разговор в другое русло:
— Каковы бы ни были твои убеждения и взгляды, ты достаточно сильный человек, если в полном спокойствии принимаешь за них смерть. Но я хочу сказать тебе…
— Простите, святой отец… — осужденный перебил Мюллера, подошел к часовому. — Как тебя зовут, солдат?
— Ганс, — выговорили губы, прежде чем сознание подсказало, что часовому строжайше запрещено разговаривать на посту и тем более с поднадзорным.