Партизаны. Записки преемника Сталина — страница 24 из 49

Я действительно случайно был у него на даче. В один из вечеров меня пригласил к себе на дачу начальник охраны Сталина Власик – посмотреть девочку-белоруску, взятую им на воспитание после войны. К нему в это время зашел Егоров и пригласил его и меня на дачу в Барвихе. Мне неудобно было отказаться, тем более, что Егоров лечил и меня, а его жена, рентгенолог, была мне знакома по поликлинике. И хотя в этот вечер присутствовали там и другие работники, например, Кузнецов и Патоличев, в протоколе была только моя фамилия.

Я понимаю, что это не было случайным. Однажды по какому-то вопросу я был у Сталина. Присутствовал также Маленков. Мы сидели с Маленковым за столом, и Сталин ходил по комнате и курил трубку.

Потом он перевел разговор на дело врачей и сказал: «Мы разоблачим эту шайку. Мы разоблачим также их друзей и покровителей». Я взглянул на Маленкова и по тому, как он смотрел на меня, понял, что речь идет обо мне.

Вдруг Сталин подходит ко мне и спрашивает: «Скажите, что общего между вами и этими преступниками?»

– Вы не только лечились, – сказал Сталин, – но и якшались с ними. Вы бывали у них в домах, это не вызывалось лечением. У кого вы бывали из них?

Я ответил, что один раз ужинал у профессора Егорова.

– Почему вы туда ходили? Почему вы не обедали, скажем, у Молотова, а обедали у Егорова?

– Молотов меня не приглашал, – ответил я Сталину.

В это время в комнату вошли Берия и некоторые другие лица.

– Вы это очень легко объясняете, но это нас не удовлетворяет – как и зачем вы туда попали? – допытывался Сталин.

Я рассказал, при каких обстоятельствах я попал к Егорову и добавил, что к лицам, окружающим его, Сталина, – врачам, работникам охраны, секретарям – мы привыкли относиться с особым уважением. К их числу относился и профессор Егоров. Тем более, что во время моей болезни он приходил на консилиум ко мне домой. Я посчитал неудобным отказаться пойти к нему, когда он пригласил, тем более, что его дача была почти рядом с дачей Власика. Если даже дело врачей и правильное, то из этого вытекает, что я оказал ему незаслуженную дань уважения, хотя он тогда был и вашим врачом.

– А вы продолжаете сомневаться в деле врачей? – спросил Сталин.

– По крайней мере, в отношении некоторых из них, – ответил я.

– Кого именно?

– Егорова и Виноградова.

– Ну, это ваше дело, но сейчас вопрос идет не о них, а о вас.

– Я понимаю, что вопрос идет обо мне, но все же не все понимаю.

– Что именно вы не понимаете?

– Я не понимаю того, что у нас всюду говорится, что в партии законы одинаковы для всех, и рядовых членов партии, и руководителей. Правильно ли брать на подозрение любого члена партии только на основании того, что он с кем-то обедал, ужинал или пил чай. Если бы это считалось правилом, то почти всех присутствующих здесь сейчас бы не было.

– Почему? – спросил Сталин.

– Потому что всем приходилось обедать и ужинать и быть в длительных политических и деловых отношениях с людьми, оказавшимися врагами народа.

– Может быть, не всем?

– Именно всем, – сказал я. – Всем, потому что люди, о которых идет речь и которых уже нет, долго работали, трудились, на каких-то этапах пользовались признанием и уважением. Кому только придет в голову привлекать к ответственности тех, кто тогда с ними пил чай или обедал…

Сталин засмеялся и сказал, что в этом, конечно, есть логика. «Хорошо, – сказал он, – давайте не будем придавать вашему ужину с Егоровым значения. Но впредь все же будьте осмотрительней в своих посещениях, не вызванных необходимостью».

Казалось бы, с этим покончено, но это оказалось не так. Прошло несколько недель и мне было прислано заявление Мишаковой с припиской Поскребышева на открытой бумажке: «Тов. Сталин просил объяснить».

Заявление состояло примерно в следующем.

«Товарищ Сталин, года полтора назад я подавала в секретариат ЦК ВКП(б) заявление о вредительской деятельности здравоохранения. Тов. Пономаренко было поручено подготовить материалы по этому заявлению для рассмотрения на секретариате ЦК. Но он положил это заявление под сукно. В свете теперешнего дела врачей это заслуживает внимания».

Я не помнил этого заявления и его судьбы. Это взволновало меня необычайно, и я вызвал работника отдела кадров органов здравоохранения и спросил об этом заявлении. Он сказал, что такое заявление Мишаковой было, я его рассматривал и кончилось тем, что его сдали в архив.

Эта справка была убийственной. Я почувствовал, что кто-то незримый свивает и набрасывает на меня петлю.

Заметив мое волнение, сотрудник отдела спросил: «Почему вы так волнуетесь, вы поступили согласно нашему совету. Сейчас принесу это дело и вы увидите, что все сделано правильно».

Минут через двадцать он принес это дело, я начал читать его и сразу все вспомнил. Прочел дело до конца, совершенно успокоился и сделал некоторые дописки для объяснения Сталину. Через два или три дня меня вызвал Сталин и между нами произошел следующий диалог.[29]

«Милый» Шкирятов

Никто другой не вызывал к себе столько разных и противоречивых чувств, как Матвей Федорович Шкирятов.

Это был известнейший (не только в нашей стране, но и за ее пределами, особенно в мировом рабочем движении) деятель. Старый большевик, которого знал лично Ленин, долголетний, бессменный председатель комиссии партийного контроля, единственный из деятелей, кто, не будучи членом или кандидатом Политбюро, всегда был наиболее близким к Политбюро человеком. Менялись члены Политбюро, менялись секретари ЦК, а Шкирятов всегда оставался в их кругу. Л. М. Каганович, любивший крылатые фразы, однажды выразился в том смысле, что Шкирятов как бы олицетворяет совесть партии.


М. Ф. Шкирятов


М. Ф. Шкирятов имел огромную силу. Перед ним заискивали большие люди. Недаром И. В. Сталин в шутку как-то сказал, что «Шкирятов может нас всех исключить из партии». В этой шутке скрывался намек на то, что если вопрос касался разбора дела любого из коммунистов, почти все зависело от Шкирятова. Ему верили безоговорочно, и заключения, представленные им, не подвергались какой-либо проверке. Да и кто бы стал проверять! Почти все, что представлялось о людях, проверялось в конце концов у Шкирятова. Лицемер и ханжа, он искал «святых» и избивал за пустяковые ошибки людей, умевших делать дело. По его мнению, государству нужны были святые. Безжалостный к людям, дела которых он разбирал, он выработал манеру «ласкового», «душевного» разговора старого большевика и так же «ласково» посылал людей на смерть.

Первым словом обращения его было «милый». «Ну что, милый», «Ну как, милый», «Как живешь, милый», «Зайди ко мне, милый». Всюду милый и милый. В его устах это замечательное, теплое слово-обращение утратило свой истинный смысл.

Кажется, что если бы он не в приговорах, а физически рубил кому-либо голову, он обязательно сказал бы: «Ну-ка, подставляй шею, милый».

Скульпторы

Весной 1953 года, в первый месяц моего пребывания на посту министра культуры СССР, мой первый заместитель С. Ф. Кафтанов предложил мне поехать вместе с ним в мастерские Коненкова и Эрьзи. Оба эти скульптора после войны возвратились на родину: Коненков – из США, куда он уехал из Советской России где-то в 1921–22 году, а Эрьзя из Аргентины, где он оказался еще до революции.

Кафтанов говорил о них как о выдающихся скульпторах, которым следует оказывать всевозможную поддержку и внимание.

Я мало что знал о Коненкове, а об Эрьзе услышал впервые. Подумав, сказал Кафтанову, что если этим скульпторам после многолетнего пребывания за границей, правительство разрешило вернуться, то, очевидно, им необходимо уделить внимание и позаботиться об их работе, жилье и т. д. Может быть, следует и посетить их мастерские, но не сейчас, а, возможно, через два – три месяца.

«Почему это нужно откладывать на такой долгий срок?» – удивился Кафтанов. «Для этого есть причины, – сказал я, – Министр должен свои действия, в том числе посещения, обдумывать, так как они напоминают или прямо подчеркивают линию, которую занимает министр в том или ином вопросе. Вот и в данном случае. Почему я должен в самом начале своей деятельности прежде всех посетить мастерские именно Коненкова и Эрьзи, когда я не был еще ни у одного советского скульптора, пользующегося известностью и уважением? Почему нужно отдавать предпочтение пусть и знаменитым, но в свое время порвавшим с Родиной, десятилетия пребывавшим за рубежом людям, тем более, что я не знаю, что они там делали?

Я не отказываюсь посетить их мастерские, но только после того, как побуду у Меркурова, Манизера, Вучетича, Томского, Герасимова, Кончаловского…

Отдать дань уважения прежде всего необходимо деятелям советской культуры, а потом уже, если надо, и возвращенцам…»

Позже так и не пришлось мне побывать в мастерских Коненкова и Эрьзи. Впрочем, что касается Эрьзи, то я никогда об этом не жалел. Было бы ошибкой, если бы мне пришлось там появиться.

Эрьзя покинул Россию и уехал в Аргентину еще перед первой мировой войной. При Советской власти он посещал Советский Союз и уезжал обратно. После второй мировой войны его снова потянуло в Россию, и ему было разрешено вернуться. Мне ничего не известно о его жизни и работе в Аргентине, о его политических настроениях, поильцах его и кормильцах, но вернулся он, мягко выражаясь, не испытывая никаких симпатий к советскому строю. А если сказать прямее, он ненавидел этот строй и не останавливался перед его дискредитацией путем самых грубых, вульгарных и демагогических приемов. Этот юродствующий субъект, которому органы Советской власти и партии обеспечили нормальные условия жизни, предоставили жилье и мастерскую, закупили у него некоторые старые работы по самым высоким ставкам, выплатив сразу огромную сумму в 320 тысяч рублей, стремился всем показать, что он терпит лишения, голодает и лишен какого бы то ни было к нему внимания.