Мы едем в первое путешествие первой пятилетки.
Первое серьезное путешествие начато, другие треволнения и другие картины.
Первое впечатление было звуковое, и мне тогда же показалось, что очень важно это впечатление выразить, закрепить. «Ведь это же никогда больше не повторится, думалось мне, а это может быть интересно не только мне, но и другим, кто этого никогда не услышит, не переживет. Ведь это все равно, что пейзаж — звуковой пейзаж… Это нужно изобразить во что бы то ни стало».
И я старался изобразить:
«Вслушайтесь! По звукам можно понять, что происходит.
Ровно катящийся гул доносится с камнедробильного завода. Деревянные стены завода вздрагивают от тяжестей, обращающихся в дробильных машинах; гудят как бочки, катящиеся под гору. А этот порывами налетающий звенящий рокот — от перфораторов: они сверлят гранит. Обрушивается камень… Камень обрушивается на железо. Слышите? В думкары ссыпают щебень. Это всегда так. Металл всегда слышнее камня…
Издалека общий шум стройки слышался как шорох, и я долго не понимал, откуда идет он, что это за насекомые наполнили степь? А потом шорох заменился другим звуком. Точильный камень, вращающийся под топором, воспроизвел бы звук, подобный тому, общему шуму…
Как видите, здесь очень просторно. Никаких красот! Бледные берега отлоги, они как бы расчесаны прямым пробором. Вон там, выше по течению, — скалы Волчьего Гирла со струною железнодорожного моста. Там река с западного направления отброшена на юг, и здесь, вывалившись из ущелья, она широко разливается в спокойных берегах.
Однако именно здесь Днепр будет пойман.
События, происходящие на реке, полны значения: строят плотину. Самую большую в Европе.
Видите стрелы дерриков? Они снуют, как шеи гусей, отыскивающих пищу, — этот фронт дерриков определяет линию плотины: вот так она и станет, она вытянется по дуге от берега к берегу. Великий камень молчаливо овладевает руслом Днепра. Светлые массы, вторгающиеся в извечный пейзаж между синевой неба и блистающей белизной реки, с настойчивостью овладевают местом в природе. Смотрите! Вы видите на том берегу аркады? Они отжали пепельные породы берегов с такой же легкостью, с какою рука человека отодвигает ветку, мешающую пройти: там будут шлюзы.
На этом берегу плотину замкнет здание ГЭС…
Однако то, что вы сейчас видите как берега, все это — будущее дно. Стена, сомкнувшаяся на берегах с холмами и выгнутая навстречу течению, вздует реку на сорок метров. Два уровня по сторонам плотины — верхний и нижний бьефы — перекосятся, как чаши весов.
Вообразите зрелище, когда река, встретив плотину, начнет разливаться, охлестывая подошвы скал и заливая их, переливаясь среди холмов. Кто знает, может быть, в это время будут идти дожди. Однако дороги, еще вчера размываемые дождем, будут уже под озером. А, может, дождя не будет, над наполняющимся водоемом сияет голубизна, в ней — продолговатые об-лачки. А озеро всходит. Безудержная вода зальет более полуста деревень, зальет мост на скалах Волчьего Гирла — и вдруг река, вползающая по плотине все выше, все выше, почует выход: отодвинутся щиты плотины. Перед рекою раздвинутся сорок семь щелей. Сорок семь ворот напомнят ей ее обычный путь. Сорок семь взревевших водопадов хлынут из водоема…
Скажите теперь: разве это не так же сильно, как музыка Шопена?»
Думаю, молодой человек был прав.
Хороший и милый молодой человек! Думаю, Горький имел в виду и его, когда призывал писать историю молодого человека.
Молодой человек надолго, пожалуй, насовсем оставил свой родной город и знакомые песчаные или глинистые берега лучшего из всех морей, хотя и не забывал их. Легче было забыть не успевшие укорениться в сознании логические концепции юриспруденции. Собственно, молодой человек сбежал от всего прежнего, бежал и от длительной юношеской любви, стараясь так же забыть свою и женскую нежность, взоры пристальных глаз из-под черного кружевного платка. Был ли он вознагражден? Как сказать! Ему нравилось вольное узнавание, и он спешил к перестраивавшемуся перед глазами неохватному миру человеческих отношений. Он научился угадывать нежность и доброту в иных — не только романтических — отношениях — там, где, казалось бы, не может быть и помина какой-либо нежности, восторженности, сердечности. Помню, был такой случай.
Бригадиром был грубый человек с лицом, изуродованным оспой, по фамилии Останкин.
Бригада неправильно сложила балку перекрытия.
«Большая балка — она собрала двадцать шесть пудов железа. Шесть плоскостей изгиба предохраняли ее от скалывания и провисания. Шестнадцать номеров круглого железа составляли ее анатомию. Большая и тяжелая, как рояль, она основательно стала в опалубку, связанная вологодской вязкой.
Бригада работала над нею полсмены. А пришел прораб и обнаружил ошибку.
— Какое, — спросил он, — клали железо взамен дюймовки?
— Полудюймовку.
— Сколько?
— Два стержня.
— То-то же! Неправильно: нужно четыре.
Останкин обомлел. Останкин решил доказать, что два полудюймовых стержня составят дюйм — то, чего требует стойкость арматуры.
Инженер Антон Петрович, прораб, задумчиво и сострадательно смотрел на Останкина. Ему и самому — это было совершенно очевидно — было жалко крепкой постройки, потребовавшей полдня работы. Ни к кому, собственно, не обращаясь, он сказал:
— Будто и так: полдюйма да полдюйма — дюйм, но это арифметика, а тут дело сложнее: площадь круга требует четырех полудиаметров. Площадь круга. Пи эр квадрат. Разбирайте балку обратно.
Останкин с отчаянием повел глазами. Над балкой стояли без шапок, как над разбившимся человеком, а самый молодой потихоньку уже откусил одну вязку, за ней — другую. Иные же смотрели на Останкина вопросительно. Останкин взвыл:
— Вот тебе и квадрат! Придумают! Эх, уж чего! Ребята, разбирай!
Вещь, созданная долгим трудом, уничтожалась, возвращалось время, когда существовала лишь мечта об этой вещи.
Из сплетений арматуры тащили прутья, графическая прелесть конструкции рухнула, обвисла, перекосилась, железо рвали с тяжким придыханием.
— Ой, не могу, — снова взвыл Останкин, — рвут, как козленка из матки…
Никто не понял, что он хотел сказать, а он хотел сказать, что натуга, с какою рвут арматуру, напомнила ему другое: когда-то он видел, как из чрева козы вытягивали дохлого козленка. Коза предсмертно блеяла. Из вздувшегося чрева вытаскивали дохлые мохнатые останки. Из чрева, все еще присасывающего свой плод, тащили мясо, потея от натуги.
…Тянули и рвали железо, узкие прутья, взвизгивающие, как бич. Дюймовые стержни высвобождались солидно. Из путаницы номеров и диаметров они появлялись, не утратившие линий — такими же, какими их недавно вгоняли в балку.
Останкин причитал:
— Моя вина! «Площадь круга»! Придумал!
Он был уверен, что Антон Петрович придрался от гордого ума. Его, Останкина, здравый смысл не изменял ему ни на одной постройке. Мало ли стен возведено. И стены, и фермы, и рамы. В чертежах он сам свободно разбирается. Укладка арматуры давно и хорошо постигнута, и не к чему здесь посторонние слова…
Опять показался Антон Петрович. Остановился поодаль и наблюдал, морща губы.
— Занимались бы лучше своей арифметикой, — не выдержал Останкин. — И чего смотрите.
Антон Петрович помычал и отошел, но к концу рабочего дня пришел снова, подозвал Останкина.
— Слушай, — сказал он бригадиру, — ты как будто не понимаешь своей ошибки?
— Ну, уж чего там! Разобрали — и теперь снова складываем, как сказывали. Обидно только, зачем заставляете класть лишнее. Зачем четыре действительно, не пойму. Сожалею о балке, сожалею о ребятах, вот что!
Антон Петрович даже побледнел. Но вот он опрокидывает тачку вверх дном, берет обломок извести и на шершавом днище тачки — слово за словом — наглядно изображает свою мысль. Нарисовал круг.
— Вот, — сказал он, — дюймовый стержень. Теперь возьмем и заменим его полудюймовкой, цельного дюймового стержня у нас нет. Что получается?
Получилось, что только четвертый кружок диаметром в полдюйма грубо заполнил круг диаметром в дюйм.
— Ну вот, — сказал прораб и пристально долгим ласковым взглядом посмотрел в глаза Останкину.
Затем он разъяснил назначение арматуры: усилия грузов разорвать конструкцию и сопротивляемость железа. Все прутья участвуют в этой борьбе.
Вдруг он нагнулся и срезал с башмака конец шнурка и подал его Останкину:
— Рви!
Тот не смог порвать.
Тогда Антон Петрович подсекает ножиком эту тесемку — раз и другой — и легко разнимает ее на части. Пустяк! Простейший фокус, но у обоих — и у Антона Петровича и у Останкина, — лица вдруг подобрели, они оба улыбнулись. Наконец, Останкин сказал, конфузясь:
— Все верно. Спасибо, Антон Петрович. Все.
— Все. Пойди теперь взгляни, пожалуйста, проверь.
Балка была восстановлена, в ней снова скопились пуды железа. Линии, предназначенные ей, протянулись точно. Она стояла, тяжелая и многострунная, похожая на внутренность рояля.
Останкин смотрел на нее, видел ее стройность, чувствовал вес, а главное, — чего не подозревал за ней прежде, — то соответствие расчету, важному расчету, о котором услышал от Антона Петровича: дюймовый прут держит на себе целый дом!
Останкин задержал людей — и Пронкина, и Митю Дергача, и пьяницу Ловцова, которого он опасался больше других, опрокинул тачку и подобрал мелок. Он занес руку над днищем, но вдруг растерялся: по доске быстро бежал паучок.
Ловцов уже засопел. Мелок обламывался. Останкин, ожесточась, готов был понести чушь, лишь бы не опозорить себя в глазах людей, как вдруг — легко и вразумительно — закончил чертеж и повторил урок Антона Петровича о площади круга. Он с уважением смотрел на свой чертеж, и его уже не беспокоило угрюмое сопение Ловцова».
Было много других случаев. Кое о чем молодой человек тогда же сообщал в своих письмах самым милым людям, и однажды в одном из ответных писем он прочитал такие слова: «Я хотела бы, чтобы ты обо мне когда-нибудь сказал так же, как ты научился говорить о своей новой работе и о железе…»