О, сколько самообладания
У лошадей простого звания,
Не обращающих внимания
На трудности существования…
И мы часто повторяли это четверостишие, как поговорку.
Фиолетов работал в угрозыске до того, как подобные же романтические поиски привлекли сюда же Евгения Катаева. Неосторожность рано погубила Фиолетова. Его брат, Остап, оказался удачливей…
Вернемся, однако, к хромому Мите.
Ловкач ухитрился занять обширную квартиру, наполненную обломками стильной мебели. Вселения в заброшенные квартиры в те годы случались нередко. С Митей поселился Багрицкий, которому наскучило жить в полутемной и вонючей квартире на Ремесленной улице у мамаши.
Вот так и начался коллектив поэтов, до этого не имевших постоянной аудитории. Сюда, на улицу Петра Великого начали ходить Юрий Олеша и Валентин Катаев, Зинаида Шишова и Адалис, Марк Тарловский, Илья Арнольдович Файнзильберг (Ильф тогда еще не был Ильфом, знали его фамилию, а не литературный псевдоним), с ним неизменно приходил немного хмурый, малословный Лев Славин; было непонятно, что их соединяет — юношеский наигранный снобизм или ироничность; даже друг с другом эта пара держалась подчеркнуто холодновато.
Если не ошибаюсь, чтения происходили по средам и субботам. В эти вечера самая просторная комната буржуазной квартиры с венецианским окном наполовину без стекол, наполнялась поэтами и художниками, девушками, любящими стихи, студентами, прежде ходившими на чтения «Зеленой лампы». Появлялся здесь и Георгий Шенгели, уже определившийся поэт, акмеист, автор самостоятельных книг. Его аккуратному классицизму как бы противостоял во всем — и своими «хлебниковскими» поэмами и самим видом нищего дервиша — маленький ласковый, миленький Всеволод Шманкевич, ни зимою, ни летом не снимавший рваной, затасканной солдатской шинели, весело попыхивающий толстыми самокрутками. Мимолетно блеснули талантливыми стихами Эзра Александров из Ново-Базарного переулка и неведомо откуда появляющийся Наум Сердитый, и в самом деле сердитый молодой человек двадцатых годов — один — тонкий, изящный, мечтательный лирик, другой — бурно-неудержимый сатирик. Именно сюда пришел, да простится мне эта подробность, еще в коротких штанишках четырнадцатилетний футурист-будетлянин Сема Кирсанов, уже тогда поражавший нас зычным чтением своих звучных стихов. Позже появились меланхоличный Гехт в кожаной куртке наборщика, совсем юный Липкин, Владимир Бгаевский. После чтения, случалось, толпой вваливались в семейный дом к кому-нибудь из девушек-поэтесс, дочери профессора пли прославленного врача.
Знакомились быстро и часто — навсегда.
Группа «Зеленой лампы» — Багрицкий, Олеша, Зинаида Шишова — успешно перенесла сюда вкусы и манеры зеленой лампы — преданность Пушкину, истинно-поэтическое бескорыстие…
Все это привлекало и очаровывало с первых же звуков голосов молодых и, право, вдохновенных. Может быть, даже не хватало некоторой солидности. Стихи, стихи, стихи… И, конечно же, теперь это ясно: нужно быть благодарным и Мите, и рыжему Остапу, безотказно принявшим на себя мелкие бытовые заботы — выхлопотать через наробраз несколько дополнительных пайков или достать стекло для окон, дрова, устроить горячие ужины для поэтов, выступавших по вечерам в кафе «Мебос», что значило «Меблированный остров».
Первый приезд в Одессу Михаила Светлова и Михаила Голодного для одесской литературной молодежи стал праздничным событием. Обоих уже знали и любили.
До этого бывал в Одессе и Владимир Маяковский. Бывали Всеволод Иванов, Лидин. Но молодые комсомольские поэты здесь еще не бывали. Легко представить себе, как не терпелось нам познакомиться с поэтами, стихи которых уже печатались в «Красной нови», «Молодой гвардии», других столичных изданиях. Эти стихи мы знали наизусть — и светловские «Рабфаковку», «Теплушку», и стихи Михаила Голодного — «Шахтер», «Артему Веселому». Много было любимых стихов! С волнением и надеждой ждали появления свежих книг и журналов.
Теперь не все знают, что первый крупный советский литературный журнал «Красная новь», организованный при участии Ленина и Горького, издаваемый в те годы под редакцией Александра Воронского, был призван организовать и развить советскую литературу. И он стал литературной альма-матер для быстро крепнувшей художественной литературы. Каждый номер журнала преподносил читателям новое имя; и многие из этих имен становились энергией и силой молодой литературы. Воронений сумел объединить авторов разных направлений. Общим требованием, как бы девизом, журнала было: советская гражданственность и талант!
Я помню редакцию «Красной нови», когда она помещалась в Кривоколенном переулке на Мясницкой — в полутемном помещении (хотя окна и были большие), предназначавшемся, очевидно, для магазина, на первом этаже — две или три комнаты.
Вы входите. В углу за конторкой человек невысокого роста с серым, несколько одутловатым лицом листает рукопись. Это Воронений. Из угла в угол ходит по комнате такой же низкорослый курносый молодой человек. Это Василий Казин, заведовавший в редакции отделом поэзии. Во второй комнате стучала машинка, там же помещалась бухгалтерия журнала.
Происходило первое знакомство. Деловито и всегда благожелательно, с большой заинтересованностью Воронений знакомился с новым автором, иногда тут же листал рукопись. Если рукопись внушала ему доверие, он говорил:
— Так… так… Сегодня у нас (допустим) вторник, придете на будущей неделе в четверг. К тому времени с рукописью вашей познакомятся… Очень рады.
Вы приходили через неделю в четверг — и нередко случалось, что молодой автор «в четверг на будущей неделе» становился постоянным, неизменным сотрудником журнала, иногда — славой советской литературы. Так — это общеизвестно — появились Всеволод Иванов, Леонид Леонов, Лидия Сейфуллина, Артем Веселый… Да разве всех перечислишь!
Если к этому добавить кипящий в углу на столике самовар, то будет довольно полная картина будничной жизни редакции московского литературно-художественного журнала двадцатых годов.
Ну, а если простота нравов была свойственна столичным журналам, то уж совсем просто было в Одессе. Правда, толстый журнал тут не издавался, проза, поэзия, критика печатались на литературных страницах газет, в еженедельных и ежемесячных журналах («Силуэты», «Шквал», «Юголеф»), часто устраивались литературные выступления и чтения. Еще жили здесь старые писатели Александр Кипен, Осипович, Дерибас, помнили приезды Алексея Толстого, Куприна, Бунина, радовались успехам своих земляков Валентина Катаева, Веры Инбер (в печати еще не появились ни «Зависть» Олеши, ни «12 стульев» Ильфа и Петрова), запросто встречались с Исааком Бабелем, уже опубликовавшим первые рассказы из «Конармии», быстро прославившиеся, с Эдуардом Багрицким, все еще не решавшимся оставить Одессу для Москвы.
Вот тут-то и вернемся к Мише Светлову и Мише Голодному, к хранящемуся у меня оригиналу старой фотографической карточки, к ее истории.
Я говорю: ни тени, чванства не замечалось в молодых столичных гостях— да и откуда ему быть! Многие еще носили шинели недавнего времени гражданской войны. Если привычка вторая натура, то натурой молодых людей двадцатых годов становились их комсомольские навыки. Характер да и сама внешность молодого человека в шинельке или кожаной куртке вырабатывалась на бурных, дождливых и снежных дорогах, среди митинговых и вокзальных толп, в пылких хотя бы и дружных схватках-дебатах — и на трибунах, и за семейным столом. А если над ними склонялась Муза, то это была Муза в красной косынке. Не могло быть и в помине чувства неравенства какого бы то ни было. Не было никаких других различий, кроме различия в политических, классовых, сословных симпатиях и антипатиях. «Вышли мы все из народа» — слова эти оставались не только словами песни, так же, как и знаменитое: «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян». И вот еще чем отличалась наша дружба: соединяясь, познакомившись друг с другом, молодые люди не любили расставаться, во всяком случае дружба уже не забывалась.
Так случилось и на этот раз. Мы старались не расставаться. Москвичей в Одессе многое интересовало: одесский Привоз — базар, рынок, на который съезжались крестьяне пригородных районов. Новая экономическая политика Советской власти, замена продразверстки продналогом к тому времени давала свои ощутительные плоды. Базары приобретали утраченный было вид: пестрота, изобилие, довольство. Веселый шум, певучий украинский говор, бойкие базарные выкрики. По утрам мы обычно шатались по базарам или шли к морю «на камешки», в порт — к пароходам, к дубкам, в самый конец длинного, изгибающегося дугой брекватора, к маяку. Солнце, воля, волны воодушевляли поэтов, мы декламировали.
Не раз приходилось мне впоследствии осуждать любителей запечатлевать свои имена на грозных скалах Кавказа, где-нибудь на стенах архитектурных памятников. Что поделать, приходится сознаться, что прежде случалось это и со мной. Именно тогда у самого одесского маяка на конце брекватора — благо, кроме нашей компании на брекваторе под ударами прибоя никого не было, а сторож маяка, вероятно, отсыпался после ночной вахты — на белокаменной шершавой поверхности маяка, радуясь солнцу, морю, дружбе с московскими гостями, я, помнится, начертал:
Мы к морю привели Светлова,
И внял он гласу волн с полслова.
Миша в долгу не остался и, отпустив какую-то шутку в осуждение поэтического порыва, к моему двустишию добавил свое:
Тут в поэтическом ударе
Зашиб меня Сергей Бондарин.
Обедать мы ходили, обычно, в клуб-ресторацию Юголефа под вывеской «РОЖ», что значило: Работа — Отдых — Жратва. Это предприятие существовало на страх и риск сторонников Левого фронта искусства (Юголеф). В целях эпатирования буржуазии, что в годы нэпа представлялось нам очень актуальной задачей, мы, сторонники левых искусств, в ресторанчике, который должен был служить, по нашему замыслу, материальной базой для идеологической надстройки, время от времени устраивали незамысловатые инсценировки. Так, например, в часы отдыха или обеда и без того немногочисленных посетителей клуба-ресторанчика с улицы вдруг раздавалось как бы церковное пение: открывалась дверь, группа молодых людей и девушек вносили гроб. Да, гроб. Насколько помню, сколоченный из досок, просмоленный, как лодка, черный, плоский гроб. В гробу лежал человек и курил папиросу. Случалось, ложился в гроб и я.