— Может быть, и так! — возразил мне редактор. — Но тогда здесь нужно вставить эмоцию.
Я опешил. Как это так — «вставить эмоцию»?
Всякий интерес к работе с этим редактором пропал — так же, как и доверие к его компетентности. А нужно сказать, что происходило это в одном из крупнейших московских журналов.
Издавна авторам известно чувство сопротивления редакторскому карандашу. Конечно, бывает и так, что жажда увидеть свое произведение напечатанным сильнее благоразумия и таланта, но, думается мне, как правило, средний редактор знает меньше, чем средний писатель, чувствует и работает более робко.
Сенковский, известный во времена Пушкина редактор, не раз говорил, что всякое произведение надобно «выглаживать и выглаживать». Иначе смотрел на дело Пушкин, редактор «Современника». Он избегал дотошного, придирчивого вмешательства в работу своих авторов. Так понимая свою роль редактора крупнейшего и новаторского журнала, он сумел, однако, вдохновить Гоголя на «Ревизора» и «Мертвые души».
У нас есть кого вспомнить на этом поприще: отличным редактором был Герцен. А Некрасов! А Салтыков-Щедрин! Короленко!
На наших глазах Горький продолжил классическую линию редакторов русской литературы. Горький был редактором Пришвина, Тренева, первым наставником Бабеля, Всеволода Иванова. Он видел больше и шире, чем только то, что написано на страницах. Он видел лес, а не только деревья. Мне кажется, это и нужно назвать методом, которого придерживался Горький. Взгляд был усвоен им от его лучших учителей. Видеть лес, а не только деревья — по моим наблюдениям, это качество свойственно всем редакторам с истинным чувством искусства, как правило, редакторам-писателям. Этому нужно учиться у Горького. Культура, знание жизни, ясное понимание целей — три свойства проступают во всех словах и делах необыкновенного редактора. Но, конечно же, это еще и любовь и талант! И это главное. Лучше не браться за труд редактора тому, кому это непонятно. Нет. Горький не требовал «вставить эмоцию»… Согласитесь, ведь подобное требование — анекдот! Но как ни печально, все еще нет недостатка в подобных анекдотах.
Разумеется, немногие из нас могут выдержать сопоставление с Горьким, но каждый должен думать о том доверии, какое он внушил к своему карандашу. Каждому из нас — и редактору, и писателю — нужны и опыт, и трудолюбие, но прежде всего готовность отдать судьбу делу литературы, любить ее. Поверьте, о каждом примере любовной, умной редактуры среди литераторов говорят с благодарностью. Судьбы книг не должны уподобляться судьбам детей, страдающих от чрезмерной опеки, их формирование и жизнь должны быть здоровыми. Давно известно: искусство, как сад, выращивается любовью к нему, полезно покровительствовать ему, но не нужно деспотически опекать — искусство думает и совестится само за себя.
Теперь мы так и говорим: «горьковские запятые», имея в виду запятые, которые не забывал он ставить в наших рукописях. Но главное в том-то и состояло, что, не пропуская мелочи, он заботился о крупном: о жизненности, о здоровье, о будущности писателя и его творения, он слышал весь шумящий лес и учил слышать это нас.
Он не требовал выдать на-гора эмоцию для соединения плохо, на его взгляд, соединенных частей. Обнаружив какую-нибудь погрешность, хотя бы и композиционную, никогда не прибегал к саркастическим междометиям и восклицаниям, а просто и ясно отмечал: «Нельзя располагать материал так бессвязно». Это встречал я и в своей рукописи.
Горький обязательно помнил — и требовал того же от автора, — на какого читателя рассчитан материал, в какой журнал предназначается? И если находил, что рассказ, очерк, повесть, может быть, и хороши, но написаны в такой форме, что не будут поняты неподготовленным читателем, предлагал автору исправить его упущение.
В одном моем рассказе, предназначавшемся для «Колхозника», было такое место:
«— Но где же твой муж? — спросил Гульбашев.
— Алай! Да я его и не вижу, — сердито проговорила женщина.
— Ну, этого не скажешь, — возразил он, смягчившись.
Опять все рассмеялись. Рассмеялась и Салихат, смущенная этим намеком, и в замешательстве стала собирать своих девочек…»
Руководимый заботою о малоподготовленном читателе, Горький пишет на полях рукописи: «Намек не ясен читателю, он может не догадаться, что Гульбашев смотрит на детей».
Так же внимательно Горький следил за точностью сообщаемых фактов. «Ветер от быстрого хода поезда, — написано у меня, — отдувал по сторонам травы, которые в то время были еще такими же, как при Гоголе, — выше коня и всадника». Описание это относится по времени к концу прошлого века. Горький по своим собственным наблюдениям знал, как выглядела в ту пору украинская степь, и он указывает автору: «Неверно». В короткой этой реплике чувствуется даже понятное раздражение. Но опять-таки я не увидел здесь ни редакторского «ого-го!», ни проставленных в ряд двух, трех, а то и четырех восклицательных знаков…
Горький любил литературу так сильно, как только может любить свое дело человек необыкновенных сил и чувств. В этом была его правда.
Этого человека всегда воодушевляла и укрепляла вера в то, что его труд, соединенный с трудом других людей, рождает благо, облегчает появление вещей, смелых, талантливых, достойных идей социальной революции, достойных строгого, высокого вкуса. Это всегда слышалось мне в его трудах, в его призывах, всегда я видел Горького таким, каким увидел его в первый раз в Москве, на собрании ударников начала 30-х годов.
Он всегда был молод и мало когда нуждался в чужой помощи, чтобы находить истину. Постоянный реформатор и бунтарь, он видел существо предмета, и в оценках смело верил себе, ни на минуту не страшась ответственности. Беспрерывный труд был так же необходим ему, как дыхание. Дышать и трудиться — это было для него одно и то же. И как радостно и благодарно помнить: а ведь и над твоей рукописью дышал этот необыкновенный человек.
Илья Ильф
Фантазия. «Эта способность чрезвычайно ценна. Напрасно думают, что она нужна только поэтам… Даже математике опа нужна, даже открытие дифференциального и интегрального исчисления невозможно было бы без фантазии. Фантазия — есть качество величайшей ценности…»
Об этом мы рассуждаем с Ильфом: что же это такое — фантазия? Пирамида или Снегурочка? Века или мгновения? В чем тайна связи фантазии с жизнью?
Иля сказал:
— Мне больше нравится Снегурочка, — и улыбнулся своей медленной улыбкой, глядя в упор через пенсне. — Впрочем, я думаю, что фантазия — это нечто вроде витамина С, необходимое и дополнительное питание.
У нас в Москве приняты программы радиопередач «С добрым утром». Слушая эту передачу, как раз и вспомнил я Ильфа, каким он был в то утро, о котором рассказывает мой дневник.
Ильф часто говорил о том, как важно человеку весело проснуться, бодро начинать день. Однажды он сказал убежденно, даже немножко сердито, что было ему свойственно:
— Почему не желают спозаранку доброго утра? Почему не поздравляют по радио с днем рождения? Я бы непременно ввел это.
Пристально внимательный, добрый, Ильф любил все то, что может украсить и облегчить яшзнь, ненавидел ее уродства и нелепости, а особенно недолюбливал тех людей, которые по своей глупости способны потворствовать проходимцам и жуликам. Подумайте, в сущности говоря, это и составляет пафос сатиры «12 стульев» и «Золотого теленка». Впрочем, это широко известно.
Не каждый знает, что Ильф время от времени любил совершать, как он сам говорил, обозрение жизни. Он вдруг собирался, откладывая все дела, и начинал ходить по знакомым — и не просто «пить чай», а именно с тем, чтобы «обозревать картины жизни», видеть, как поживают его друзья и знакомые: благополучно ли у них дома, на душе, в мыслях? И в такие дни он обычно только и говорил, что об этих впечатлениях:
«А знаете, у Жени Окса новая кошка. Котенок. Он не только зажигает спички — подпрыгивает и лапкой включает электричество. Окс уверяет, что кошка уже пишет натюрморты. Положит перед собою только что задавленного мышонка и идет к мольберту…
— Уже обдумывает композицию, — усмехнется Марья Николаевна, тоже художница.
— Еще бы! Ей ведь кистей не надо — лапка. Главное, у них все хорошо…
— У кого, у кошки и мышки?
Ильф улыбнется губами, и сейчас же блеснут глаза.
— Не у кошки и мышки, а у Оксов. Их девочка, подумайте, уже сама пьет молоко. Достают.
В начале тридцатых годов не каждый день для детей было молоко. Ильф тому и радовался, что у ребенка есть молоко, он продолжал:
— И молоко есть, и Женя гордится и перестал считать себя кубистом.
Евгений Оке — художник, добрый, тихий, прекраснодушный человек — ив самом деле одно время увлекался кубизмом, что не мешало ему собирать кошек еще в ту пору, когда мы все жили в Одессе.
Из Одессы уехали не все сразу, и Ильф, который уехал одним из первых, как раз в то время писал в письмах:
«…Я уже год здесь. Я уже больше не ошеломленный провинциал, у меня к Москве тесная и теплая любовь. Я очень рад Вашему приезду, самоотверженно рад за Вас и эгоистически рад за себя. За себя, потому что Вы, Генриетта, из милого девичьего гнезда на Преображенской и все такое…
(В Одессе на Преображенской улице находился так называемый «коллектив художников» — самодеятельная студия молодых энтузиастов. Г. Адлер и М. Тарасенко были участницами этого коллектива, где часто стали бывать Ильф, Славин, Багрицкий, Гехт и другие молодые поэты и писатели.)
Ну, вот и все. Приезжайте скоро. Я с удовольствием думаю, как мы будем ходить друг к другу. Интересно прийти и посмотреть, что случилось у людей за это время. Пока будьте веселы. Это легко сделать в Одессе перед отъездом в Москву. Передайте от меня что-нибудь Тоне. Только не «поклон» и не «привет». Это фальшивые слова…»
«Дорогая Генриетта… Я уезжал в Петроград. У меня не было марки. Теперь я приехал. Я прочел свой ответ. Он был написан серьезно, и мне стало смешно. Я порвал свое письмо и выбросил его. Вот все причины моего невежливого молчания.