Когда садился в автобус, водил перед ядрёным задком Короткой Юбки растопыренными пальцами. (Так лупоглазый маг ведёт по воздуху перед собой сверкающий шар.)
Радуясь, с шальными глазами мальчишки сидел рядом с другой женщиной. Средних лет. Крупные коленки женщины воспринимались белыми баловнями. Этакими баловнями судьбы. Дух, знаете ли, захватывало. А в окне большая копна волос её, путаясь с солнцем, неслась, подобная большому пожару. Хотелось петь, смеяться. И пролетал вместе с торцом здания запечатлённый человек. С откатным лбом дамбы, с цепными звёздами на груди: всё хорошо, товарищи! жизнь прекрасна!
…Три воспитательницы в белых халатах сидят на низкой приступке детской песочницы. Ноги – вытянутые – лежат на песке. Женщины с любовью осматривают их. Щурятся на солнце, вяло перекидываются словами, не обращая внимания на пробегающие, истошно кричащие, тощенькие тени. Одна Фрида колготится с детьми. Ей положено, она – няня. Год работает, а привела (внедрила) уже весь свой кагал. Детский. Пять или шесть ребятишек уже там. В общей куче. Малолетние племянники её. Чёрт их там разберёт! Малолетний Мойшик. По всем группам насовала. А Фрида косится на бездельниц. На этих барынь с вытянутыми белыми ногами. Фрида старается. Фрида везде поспевает. Невысокая, сутулая, с вынесенным вперёд, распахнутым тазом. Как с околотком, по меньшей мере. Где всё словно бы помещается. Где при желании и некоторой доли фантазии можно бы, наверное, увидеть и самого околоточного со шнуром и револьвером, и толстопятый трактир, который всегда ходит ходуном, и покачивающегося возле трактира кучера в обнимку с умильной мордой лошади, и ситцевых кухарок, идущих с большими корзинами, из которых колышется поросль утиных головок или торчит одна-разъединственная удивлённая голова гуся. И солидных дам под зонтиками с бегающими собачонками-поводырьками. И прислугу тут же с их детьми, как раскормленную сдобу с марципанами, И молодых дам, тоже с зонтиками, но с талиями и робкими ридикюлями мешочком. И – как саранчу – их кавалеров с тросточками. И винтоногого чиновника в поклоне, с улыбкой Моны Лизы пред проносящимся тарантасом начальника. И чумазых ремесленников в мастерских, этих неопохмелённых каторжан с тоской в глазах протяжённостью в шахту. И, наконец, – как здесь вот, во дворе садика, – можно увидеть прямо-таки воробейных, вездесущих ребятишек, которые носятся стайками, которые всегда рядом со всевозможными катастрофами и за которыми нужен глаз да глаз: куда! к-куда полезли! это же помойный ящик! ящик! назад! немедленно назад! о, господи!.. И только трёхлетний Мойшик слонялся в стороне от всего околотка. Стоял-покачивался где-нибудь, выводя носком сандалика застенчивый фамильный свой вензель. Или разглядывал писю у двоюродной сестры Сони, когда играл с ней в доктора. За кустом сирени, у забора… «Вы что тут делаете, а? Ах вы такие-сякие!» Фрида, боязливо оглядываясь, потихоньку поддавала негодникам, стараясь не шуметь в кустах.
Перед гостиницей «Россия» из подплывшей чёрной «Волги», неуклюже ворочаясь, вылезала очень полная дама. Широка и необъятна она была – что страна моя родная! Такая могла быть в обиходе только у Первого Секретаря Обкома Партии. (Это почему же? А-а! секрет!) С большим достоинством дама пошла к лестнице, к входу в гостиницу. Янтарь размером в прибрежную гальку катался по груди. Шофёр, забежав вперед с картонной коробкой, распахивал стеклянную дверь. Взгляд Абрамишина блеял. А грузин, стоящий тут же, топнул ножкой и зверски завернул левый ус. Они (грузин и Абрамишин) понимали друг друга с полувзгляда. Уж они бы не оплошали. Уж они бы быстро освоили эти ходячие номенклатурные ценности. Только б доверили им. (Кто? Партия? Правительство? А-а, хитрые!) Они были одного племени. Племени пожизненных бабников. Трепачей. Они оба, что называется, били копытцами. Это их тренинг. Ежедневный, ежеминутный тренинг. Ведь сколько объектов вокруг! Сколько объектов! Вон, к примеру. Пожалуйста. Стоят три. В трико – как лыжи в чехлах. Сдающиеся напрокат. (Слалом, прыжки с трамплина, многочасовая лыжная гонка.) Или вон одна работает. Отдельно. Единоличница. Намазанные губы выпятила как соску. Это же тысяча и одна ночь! Абрамишин подмигнул грузину, направился к девице. Потерся возле. Незаинтересованно, посторонне. – «Сколько?» – спросил будто у ветра. «Так сколько же?» – всё вертелся Абрамишин, как будто не мог обойти столб. Девица похлопала нацинкованными ресницами как Чингачгук перьями: «У тебя денег не хватит, козёл». Подумав, бросила цену. Ого! Абрамишин испуганно смеялся, отходя. Как облитый ледяной водой. Спекулянтка! Стяжательница! Весело развёл руками перед грузином: ростовщица своего тела! Жуткая процентщица! Кошма-ар! Однако когда пошёл, наконец, дальше, чувствовал большую готовность. Какая появляется после принятия золотого корня. Настойки, знаете ли. Кстати, не забыть купить в аптеке на вечер! Ну и других атрибутов побольше! И-эхххх! И-иго-го-о!
…Часто зимой простужался и подолгу болел. Мама тогда не брала с собой в садик. Весь кагал малолетний отправлялся без него, Мойшика. Дядя Роберт сразу же принимался лечить. Прежде всего, ставил банки. И не больно нисколько. И не плачу даже. Жалко никто не видит. Завидно бы было. Им-то дядя Роберт не ставит. Ни одной банки. Прежде чем вляпать, он быстро сует и смазывает банку длинным огнем на палке. И – пок! В спину. Одну, вторую, третью… и четвёртую – пок! Четыре банки только помещается. «Однако спинка у тебя! – говорит всегда дядя Роберт. – Не спинка, а серенькая душка!» Почему серенькая душка? Что такое серенькая душка? Никогда не объяснит. И сдувает длинный огонь с палки. Накрывает банки простыней. «Лежи! Не шевелись!» Садится на край кровати и берёт свою медицинскую книгу. Толстую. И не больно нисколько. Вытягивает только сильно. Серенькую душку. Дышать, вздохнуть даже невозможно. «А горчичники не будешь ставить?» – «Посмотрим». Всегда так отвечает. Ему хорошо, он врач. Что скажет, то и нужно делать. Будущий доктор, как мама говорит. Сдёргивает простыню. Сейчас… сейчас снимать будет. Вот… вот… «А-а-а! не больно! не больно! нисколько не больно!» Как мясо отдирает. «А-а-а! А горчичники не будешь ставить? Не будешь? Правда, ведь?» Молчит. Отвернувшись, что-то делает на табуретке. Чего он там делает? «А-а-а! Не хочу, не хочу, дядя Роберт! Не надо горчичники, не хочу! А-а-а!» Вляпал. На грудь теперь. Как сырую лягушку. Не пошевелиться. «Начнет жечь – дай знать… Серенькая душка…» – «А-а-а! жжёт уже, жжёт, жжёт серенькую душку! Дядя Роберт! Душку! Уже жжёт! Серенькую! А-а-а!»… Потом после всего дядя Роберт читает сказку про Илью Муромца и Соловья-разбойника. А потом уже будет обед. А потом уже будет сон. А потом уже придёт мама…
Вечером, отогревая горсти рук своим дыханием, Фрида подходила и робко трогала головку сына. «Ну, как ты тут?» Мойшик зажмуривался крепко-крепко. Как будто он спит. Дядя Роберт сидел на краю кровати, улыбался. Со всех сторон заглядывали то ли племянники его, то ли двоюродные братья. Мойшик больше не выдерживал – в одной рубашонке вскакивал на постели. Изо всех сил прижимал кучерявую голову дяди Роберта к себе. (Прямо Илья Муромец!) «Я люблю тебя как… как… как горчичник!» Все смеялись. Дядя Роберт похлопывал племянника по голой заднюшке, тоже смеялся. И царствовало над прыгающими радующимися детьми вечернее горящее окно, являя собой фантастическое государство.
В утренней стекляшке поджигаемые солнцем алюминиевые столы и стулья зыбились, теснились по залу, как цапли на сладостном утреннем озере. Инженер Абрамишин садился таким образом, чтобы видеть всё это. То есть на постоянное свое место в правом углу кафе. Закинутая на колено нога сразу закачалась. Прямая спина на спинке стула. Кулак в кармане брюк. Пальцы правой руки постукивают по столику. Губы улыбаются. В свое кафе пришёл завсегдатай. – «Зинка, вон, твой заявился. Ровно неделя прошла. Выходной у него сегодня». Официантка выискивала бога или чёрта на потолке, подходя к Абрамишину.
– Ну? Чего сегодня закажешь?
– Доброе утро. Как всегда. Один кофе.
Официантка пошла, встряхивая белой кофтой как капустой. «Только чёрный!» – уточнил клиент… О-о-о!
При взгляде на кофе, поданном в стакане, на ум почему-то приходило сено. Сено для осла. Однако Абрамишин улыбался. Попросил принести в чашечке. И блюдечко обязательно. Знаете ли, в Эстонии…
– А нету! Все чашки побили! – Азартный потрясывающийся рот официантки был сродни ларьку. Подрагивала также и вся «капуста» на белой кофте.
Абрамишин улыбался. Нужно приучать, терпеливо приучать. (К чему? К культуре?) С любовью приучать. Да. Только с любовью. А вот в Эстонии, знаете ли…
– С собой теперь приноси! Из дому!.. Будешь пить или убрать?
Зачем так волноваться? Миротворец улыбался. Миротворец хотел мира. Мы же нормальные люди. Сколько радости кругом. Солнце светит. Столы, стулья, знаете ли, в нём. Рядом с тобой милое лицо жен…
– Да чёрт тебя дери! Будешь или не будешь?
Абрамишин, как защищаясь, провёл рукой по голове. Хотя в Эстонии, конечно… Убедили, знаете ли. Спасибо. В следующий раз будем надеяться. Только с любовью. Приучать, знаете ли. Спасибо. Сидит очень довольный жизнью человек. Улыбающийся человек. Совершенно верно, уважаемая. Будем знать. Из дома. Точно. С любовью. Принесём чашечку. Купим. В посудном магазине. Приучать. Извините. Спасибо.
Официантка шла к буфетчице с круглейшими белками глаз: Да-а-астал!
Прошло минут десять блаженной тишины. Кофе был выпит. Столы и стулья по-прежнему сгорали в солнце по всему безлюдному залу. Тишина, покой. О чём-то тихо разговаривает с буфетчицей облокотившаяся на стойку официантка. Сзади, в подколенные части стройных её ног будто вставили выпуклые две баклуши. Белые. Которые хотелось, знаете ли, не бить, а нежно гладить. Да. Всё хорошо. Отсчитав ровно двадцать три копейки и положив десять копеек рядом, Абрамишин направился к выходу.
– До приятного свидания! В следующий четверг!
Буфетчица и официантка сначала переглянулись, потом пошли падать на стойку и подкидываться на ней. Теперь уже, знаете ли, как милые две баклашки. Баклаги. «Да чёрт побери! Да ха-ах-хах-хах!» Абрамишин прощально поиграл им пальчиками.