Парус — страница 46 из 92


С конца февраля начали намораживать на мысу перед затончиком Ледяную Гору. Чтобы с началом ледохода в апреле защитить ею «Бирь» и «Сим». Из мастерских пригнали мотопомпу на колёсном ходу с дипломированным мотористом Чагиным. Двух коновозчиков с лошадьми, санями и большими коробами-ящиками под битый лед. По требованию Макарова нагнали ещё людей – из СМУ всех сачков, с Кирпичного завода сначала мужчин, а потом так называемых Выставщиц Кирпича, женщин, по две, по три штуки на день. (На заводике ремонтировали печи, выставщицы были не у дел – на средней.) Плотники сколотили на берегу будку для обогрева. Был временно подведён к будке даже телефон. К телефону в будку всунули Муллаянова. Сторожа. Инвалида.

Лёд для горы выкалывали пешнями прямо перед баржами, чтобы потом по освободившейся воде подтянуть их к самому берегу, вплотную, сокрыть от ледохода – и образовавшимся затончиком, и будущей, намораживаемой горой. Возчики вывозили битый лёд наверх, где с длиннейшим брандспойтом, весь в оледенелом брезенте бегал Макаров. Опрокидывали, освобождали короба, и Макаров сразу хлестал битый лед водой, морозил. Со временем с мыса в реку выполз огромный нарост (собственно, гора), напоминая какое-то кудрявое сталагмитовое безобразие. Нечто вроде гигантского свисшего руна. Хватит, наверное, уже прибавлять. А? Дядя Толя? – спрашивал Сашка. Однако скульптор в брезенте и с брандспойтом в руках всё подгонял работников, всё громоздил и громоздил все эти кудрявости и надолбы, а Сашке кричал, что весь этот баран изо льда уже в апреле, ещё до ледохода обтает наполовину. Станет тощим. Понял? Так что – жми! Да варежку не разевай!

Хотя люди на берегу вначале менялись часто – многие работали всего день-два, чтобы затем навсегда исчезнуть – через месяц всё-таки сколотились две бригады, более или менее постоянные. Одни выбивали лед возле «Сима», где командовал Колёска, другие закрепились вокруг Сашки, у «Бири». И недремлющим оком торчал надо всеми на горе Макаров с брандспойтом. Когда случалась задержка, излишнее, муравьиное какое-то копошение возле коробов, – сверху сразу же прилетал зычный голос, перекрывая треск мотопомпы: «В чём дело? Мать-перемать и так далее!» Муравьишки готовы были сами прыгать со льдом в короба, торопливо накидывая его. И две лошади тащили короба наверх одновременно, сразу от двух барж – и вот уж тут начиналась работа для Макарова! И бегает, и прыгает Макаров! И, кажется, всюду хлещут гейзеры! и всюду пар! и вся гора мгновенно окутывается туманом! как Сахалин!.. «Дядя Толя! Дядя Толя! Хватит! Остановитесь!» – выкрикивали две выставщицы с кирзавода – Обоянкова и Семиколенова. Задыхаясь, не вмещая воздух в грудь, бросали черпать лёд за Сашкой, и, прежде чем упасть снопами – как говорится, в небо чепчики бросали. А точнее – свои брезентовые рукавицы. Муллаянов-сторож ходил взад-вперёд, округляя глаза. На высоком берегу с будкой – как на дубе том. С офигенелыми глазами – как тот кот ученый. Правда – хромой. Приволакивающий ногу. Защим тут женщины? И сэлых две? На берегу? Защим? Его чуть не сшибал конём другой хромой – Аверин. Коновозчик, по прозвищу Ходун. Летящий вниз на перевёрнутом пустом коробе. С прямой, подпрыгивающей на ящике ногой, будто с нацеливаемой, подпрыгивающей мортирой. «Прочь с дороги, липовый татарин! Прочь!» Пощему липовый? пощему? – вопрошал непосредственно у будки отскочивший Муллаянов. Я же настоящий! настоящий! Маленький татарин всё округлял глаза: какой нехороший человек – Ходун! Какой нехороший! Вот да-а…

Заходил в будку. Проверить связь. Телефонную. Несмотря на мороз, оставлял дверь всегда раскрытой. (Чтобы было всем слышно.) Из будки доносилось: «Эле! Эле! Это сентралка? это каталашка? Так! На телефон висит ипташ Муллаянов. Да, товарищ Муллаянов докладывает. На вверенном мне ущастке нищщего не происходит. Нищщего. Проявлял всё время бдительнаст. Да, бдительнаст. Товарищ-ипташ Муллаянов докладывал. Он кладёт трубка. Он даёт отбой: эле, эле! отбой! законщщил!» Чуть погодя вновь снимал трубку. Чтобы снова доложить.

Зло настёгивая, не жалея натужно вылезающую из себя лошадь, Аверин-Ходун стоял на санях сбоку, увозил по снегу прямую негнущуюся ногу, на этот раз просто как неодушевленный предмет. Как Протэссс. (Сравнение Муллаянова.) Видел важно говорящего татарина. В будку сразу злобно залетало: «У, паразит проклятый!» Слова паскудные эти… заставляли Муллаянова разом замереть с отстранённой трубкой. Точно с погремушкой. Которую он, боясь заплакать, осторожно заглушал на аппарате…

«Ну, чего залубенел, бабай?» – влезали в будку Обоянкова и Семиколенова. Черпали из ведра ковшом ледяную воду. По очереди пили. Не слышавшие предыдущего, поглядывали на убитого татарина, не очень-то вникая в его состояние. Назад, ко льду, к черпакам – не торопились.

Обе они появились на берегу с полмесяца всего. Вычерпывали лёд вдвоем за Сашкой. Старались. Платили им по средней. Что зарабатывали на кирзаводе своем. Как выставщицы. Сунули вот к Макарову. Макаров отбрыкивался от всяких выставщиц (не надо! на кой они! обуза!), ругался, воевал с начальством. Однако к этим двум вроде бы привык. Признал. Было им лет по тридцать, тридцать пять. Сашка не знал, как называть их: тётями? Тётей Галей и тётей Люсей? Или просто: Галей, Люсей? Умудрялся не называть никак. Да и женщины больше молчали, еле успевая за ним выгребать лед. «Ты бы полегче, парень. Куда гонишь?» – говорила иногда Семиколенова, запыхавшись. Даже стукала по льду черпаком. Как борец лапой. Когда тому по-настоящему загнут салазки. Была она приземиста, но широка. С очень широкими, обтянутыми трико бёдрами. Такими широкими, наверное, бывают только скулы. Вторая была бойкой, смелой. Обоянкова. Люська. Когда в обед в будке снимала телогрейку, пушистую мужскую шапку, то в шофёрском ладном комбинезончике и сапожках походила на бойкого подростка. На темя подростку словно линули сверху жёлтеньким. И получилась на голове прическа – Барышня-Хулиган. Сашку она вроде бы не замечала. Так, слово-два. Да и то – по работе, по делу. Зато Колёску с анекдотами – своим хохотом поощряла. Впрочем, как и Семиколенова. Которая в смехе трубила, поддерживая Колёску, мощной второй. Каждый вечер они отбывали домой, в район кирзавода – сидя на санях Аверина-Ходуна, на перевёрнутом ящике. Когда Ходун настёгивал и сани летели, подпрыгивая на ухабах – они начинали поворачиваться во все стороны. С самочувствием девчонок в шикарной «Волге», которая летит, летит, а они вертят головами из окон, сидя на заднем сиденье…

В обед все набивались в будку. Человек по десять, по двенадцать. Муллаянов выставлял на стол огромную алюминиевую кастрюлю с горячей картошкой в мундире. И, конечно, большой, литра на четыре, чайник со свеже и крепко заваренным чаем. Перекидывая с руки на руку картофелины, колупали, чистили их ногтями. Каждый двигал к центру стола свой бумажный свёрток или целлофановый мешочек с едой. Чтобы был общий котел, чтобы все попробовали, всем досталось. Один Ходун залезал в угол и ел отдельно от всех. Демонстративно. Сунув там свою прямую ногу в лопаты. Лицо в постоянной жёсткой щетинке до глаз пережёвывалось, как ёж. Как злая шкурка ежа. Ни на кого не глядел. Обижен был, походило, на весь свет. Терпеть не мог Муллаянова. Почему-то именно Муллаянова. Прямо-таки ненавидел. (Что хромой, что ли, тоже? Что меньше хромой, чем он?) Когда бывал с ним наедине – норовил задеть, толкнуть в будке. У, липовый! Паразит! (Пощему паразит? Пощему паразит? Защим оскорбляешь?!) Раз, пьяный, гонял вокруг печки. (Один хромой – другого.) Несчастный татарин выскочил из будки наружу, поскакал к Макарову. Обижает! Анатолий! За щьто?! На другой день Макаров предупредил Ходуна. Трезвого. При всех: «Смотри, герой. Ещё раз заденешь Муллаяна – вторую ногу распрямим. На ходулях ходить будешь». Смотрел на ежовую щетинку-злобку Ходуна, в которой, казалось, зудел, застревал ветер. Которая от злобы, казалось, позванивала. «И вообще, пьяный – здесь не появляйся. Обойдёмся. Другого пришлют».

Всё это говорилось возле будки. Вроде на ходу. Всем нужно было к лопатам, пешням, черпакам. К работе, словом. Однако почему-то не расходились. Ходун сразу спрятался за лошадь. Задёргал там чего-то у неё, заматерился. Все стояли вокруг поникшего Муллаяна. Не знали, что сказать. Колёска – тут как тут! – сразу предложил анекдот. А? Бабай? Татарский? И уже рассказывал: «Татарин едет в зэковском вагоне. Говорит: «Коммунарым хорошо. Коммунизым плохо!» Ах ты, гад! Ему срок добавили. «За щьто?! Где справедливаст?» – «А ты чего говорил? А?! Коммунарам хорошо, а коммунизм – плохо?!» – «Правильно, правильно! Говорил! Комму Нарым хорошо! Комму Низым – плохо! А? Где, где правда?!» Хахахахахахаха!

Муллаянов виновато улыбался. Будто ему сунули в затылок. Колёска всё хохотал. Торжествующе. Хлопал Муллаянова по плечу. Все молчали.

Колёску этого Сашка впервые увидел в конторе СМУ. В коридоре. В начале зимы. Когда тот ещё устраивался на работу. Направо и налево раздавал там папиросы. Таким же, как сам, бездельникам. Обстоятельным. Вдумчивым. Вечно ищущим по организациям молока и киселей. Профессионалам, можно сказать, по устройству на работу. В голом кожаном лётчицком шлеме со свисшими ремешками – он походил на бездельничающую пулю. Ну и, понятно, был на нём серый реглан (тоже летчицкий), галифе и офицерские сапоги. Прежде чем прикурить, обстоятельные (лодыри-бездельники-лентяи) с уважением рассматривали беломорины у себя в руках, точно видели их в первый раз. Халява. Святое дело. Объясняли Димке, что и как. Ну, насчёт работы тут. В этой, значит, организации. Чтоб устроиться, стало быть, в неё. А начальника кадров нету. В отпуску. Уже вторая неделя пошла. Ага – вторая. Точно. Мы сюда каждый день ходим. Ты что же, лётчиком, что ли, был? Стрелком-радистом, земели, стрелком-радистом, – раскуривал Колёска. На Дальнем Востоке летал. В экипаже. На бомбардировщике. На Дальнем Востоке? Ну, тогда тебе надо, стало быть, к Четвёркину. К прорабу. К нему. Ага. Да вон он! Колёска бросался. Загораживал путь начальнику. Тараторил ему. Четвёркин водил по сторонам смеющиеся глаза. Лентяям-лодырям-бездельникам подмигивал. А щеголю Военно-Воздушного флота предложил работёнку разнорабочего. Должность такая. А? Офицер (липовый)? Лопата, лом. Кувалда. Осилишь? Колёска несказанно удивился. Ну вы даёте, тов. Четвёркин! А что? Специальности – нет. Где же мы найдем тут рацию для тебя? Чтоб радистом тебе быть? Да и стрелять у нас не надо. Пулемётов вроде бы не держим. А? Колёска отошёл от начальника возмущённый. Походив по коридору, решил взять эту крепость с заднего хода, подкопом. Через трёх, хорошо умягчённых на бухгалтерских стульях сорокалетних женщин, которых тут же вогнал дежурным анекдотом в краску. А затем – в освобождающий от всего смех. Благодарные, вскочившие, все трое в шестимесячных, бухгалтерши наперебой всё разъяснили Душке-Летчику, направили к кому надо. И через день Колёска этот оказался на берегу. Матросом «Сима». А так как Ценёва не было (гулял в Уфе), то до весны – и шкипером. Вот вам, товарищ Четвёркин! А то «разнорабочим»! Х-хы!