Разделённая, казалось, нарочно троица (двое и одна) продолжала как ни в чём не бывало существовать в пространстве забегаловки. Лапоть всё время смеялся, точно забыв, что смеяться ему нужно пореже. Без конца открывал неприглядный разгром зубов. Пузырь с запрокидываемой бутылкой – как на фаготе играл. У облокотившейся на стол Соломины молодые груди в раме декольте напоминали две апельсиновые вздёрнутые доли.
Ловкой рукой фокусницы – одновременно за две ножки – буфетчица увела со стола фужеры, превратив их тем самым в стеклянный букет. Так и уносила их от Гавуновича и Серова, головами вниз, поматывая. Понятно. А то бы мы их утащили. Увели б с собой. А? Наверняка! Гавунович смеялся.
Они вместе ехали на метро. Осанна Серову кончилась. Но сердце всё так же сладостно обмирало. Как не знающий, куда ещё сунуться, перестоявший на солнце тушкан. Гавунович сидел рядом, казался пьяненьким – улыбался, качал головой. Глаза его были опять как две протянутые дороги. Однако влетая на «Университетскую», вскочил, начеркал телефон, быстро договорился о следующей встрече, пожал руку и выскочил из вагона. Как чёрт на большущей метле, Серов загудел дальше, в дыру. Как будто в саму преисподнюю. Воткнуто-небрежно удерживал под мышкой папку с повестью и рецензией. Так удерживают быстрые лихие парни с кобурами свёрнутую инкассацию, большие деньги.
Дома бросил рецензию жене на стол. Евгения откинула шитье, впилась в текст. Четыре страницы прочитала быстро. И испуганно уставилась на мужа. «Только с такой фамилией и можно написать подобную рецензию. Кто он такой?»
Серов молчал. Серов лежал на кровати. Серов смотрел в потолок. Девчонки выкручивали, дёргали руки и ноги его. Драконили как куклёнка.
22. Нищета женатика, или Мы дали ему всё!
…Ногти торчали из рваных носков как монеты нумизмата. Уже целой коллекцией! Испуганно разглядывал их, перестав раздеваться. Душ хлестал. Серов безумно смотрел на тёщины панталоны. На верёвке… В спальне, уже в постели, Никулькова накладывала крем на лицо. Белыми игривыми лентами. Превратив указательный палец в кулинарный шприц. Понятное дело, для торта. Принималась шлёпать по щекам. «Почему босой? Тапочки же дядя Лёша подарил?» Серов молчал, быстро раздевался. До леопардовых. Тоже подаренных. Дядей Лёшей или дядей Гришей. Ладно. Пусть. Чёрт с ними. Прыгнул за Никулькову к стенке. Мрачно думал, руки за голову. Всё дарёное. Своего ничего. Зачем женился? Никулькова ждала. Выключала лампу. Лежал под светом фонаря сквозь тюль, как железный. Потом, забыв про всё, мгновенно оказывался сверху. Со страшными птичьими цветными глазами. Страстно ударялся о равнодушное лицо, как дятел о дерево…
За завтраками Серов мысленно подсчитывал. Переводил, так сказать, всё съеденное им в денежное выражение. На сколько он уже наел тут. Сколько он должен благодетелям. Он, сидящий сейчас с ними за одним столом. Это уже становилось манией. Тёща и тесть спокойно, с достоинством насыщались. Кредит резко пах калиной. Ежедневной пареной калиной. Которую они постоянно ели от желудка. Советовали Серову. Полезно. Вежливо Серов отказывался. Приживалка Нюрка ехидно подсовывала новоиспеченному Зетю еду. На каждом блюде был присобачен ценник. Подталкивала локотком, подмигивала. Как своему братцу-проходимцу. Мол, рыбак рыбака видит издалека. Так, во всяком случае, Серову казалось. Когда он в первый раз выложил на стол скомканные деньги (свою стипендию) – все уставились на них с весёлым любопытством: что это? Тогда, порывшись в карманах, добавил ко всему большую монету. Железный рубль. Аристократы поднесли к глазам лорнеты. Аристократы лорнировали на столе недееспособных тараканов, которые не могут никуда побежать. Забавно. Что же это всё-таки? Это – деньги? Удивительно! С достоинством Серов убрал бумажки. Показал всем монету. Запросто спальмировал. Фокусник. Но Евгения неожиданно сказала, что тоже отдаст свою стипендию. В общий котёл. Это был поступок, надо сказать. И Серову ничего не оставалось, как выкладывать бумажки обратно на стол. А дяде Грише (гороховому) выпальмировать монету. Прямо к носу его.
Однако нужно было что-то решать. Низы уже не могли жить по-старому, верхи не хотели жить по-новому. Нужно было искать работу. Работать надо было, чёрт побери! Вон, как твой Генка. Трубчин. К примеру. Вот тогда ты можешь ходить задрав нос. Вот тогда ты хозяин, тогда ты муж! А так… Серов молчал. Судьба вязала рыболовную сеть. И вроде бы местами ещё пока, секциями. Однако Серов уже чувствовал, что тычется в неё. Тычется и отскакивает. А скоро будет в ней барахтаться и трепетать. Наверняка… Правильно, многоуважаемый Григорий Иванович. Полностью с Вами согласен. Золотые слова. Благодарю за науку. Серов был вежлив как никогда. Встав, прикладывал к губам салфетку. (Спасибо.)
Геннадий Трубчин, числясь вечерником, на занятия ходил с дневниками. В группу Серова. Добился в деканате. Потому что работал Геннадий Трубчин в Оперном театре. Электриком. Осветителем сцены. Естественно, вечерами. Серов стал таскаться к нему на пульт, пытался освоить довольно замысловатую систему Светов сцены. Фонарём Генка садистски жёг мчащихся по сцене, взбалмошных, жутко вывихивающих эпилептоидную ногу балерин. Обещал Серову выбить ставку. Хотя бы ученическую. Радамесы все были могутны. Радамесы переставлялись по сцене несгибаемо. С грудями – будто с кирасами. Долго устанавливались. Прежде чем дать свое самое мощное си бемоль. Упорно, точно глухонемым, дирижер писал музыкантам свою фамилию в воздухе. (Те, казалось, не понимали.) Или принимался скакать с взнятыми локтями на оркестре. Как будто он на лошади. Наблюдать всё это из будки было забавно. Приводил туда даже Евгению. Однако та всё воспринимала слишком уж блаженно. Не критично. Отвешивала рот, покачивала головой, готовая плакать над жизнью какой-нибудь Баттерфляй. Сами искусствоведы из будки высказывались о музыкальном действе на сцене очень оригинально. Один (Трубчин) означал всё происходящее там двумя словами: Поедрень Рахманинова. Так и бормотал под рев оркестра, опять садистски выжигая бегающих по сцене и кричащих артистов и артисток: «Эт-та поедрень Рахманинова!» Другой (Серов) почему-то всех на сцене называл или Радамесами, или вовсе – Половцами(?!) («Где половцы-то? Куда подевались?») Великие знатоки музыкальной драматургии прятались вверху в будке! Дома теперь Серов нередко пел Никульковой онегина-ленского: «Я вас люблю любовью бы-рата, любовью бы-рата, а может быть, еш-шо-о-о-о сильней!» И бацал цыганочку. С выходом: «Тырьям-та-та-та, дырьяра-та-та! Тырьям-та-та-та, дырьяра-та-та! Эх, ма-а-а!»
Как-то муж и жена (Наши Молодые) проходили мимо местного Дома Офицеров… Серов вдруг вспомнил – кем он был когда-то. В дни ранней молодости… Серова как внезапно приспичило – в следующий момент он суетливо заводил испуганную Никулькову в мраморный вестибюль, усаживал у стены на банкетку. А сам уже скидывал цигейковую шубку и шептался с гардеробщиком, предварительно сунув ему купюру. Гардеробщик с длинным подбородком сложно просигнализировал дежурному офицеру (руками): клиент готов! Офицер так же замысловато просигнализировал ответ: пускай! ждем бриллиантовую руку! И Серов пошёл. И по ступенькам сбежал куда-то вниз. Видимо, в подвал. Та?м, что ли, туалет? Странно. Тлеющая над провалом надпись не давалась Никульковой. Поднялась, стала прохаживаться вдоль колонн. Офицер прохаживался возле своего столика. Гардеробщик в гардеробе походил на мороженое, вставленное в рожок. Прошло пять минут. Потом десять. Мраморные колонны стояли как джинсы-варёнки. Понос, наверное, у бедняги. Что же он такое съел? Подойдя ближе, Никулькова всё же прочла надпись, тлеющую над провалом: Билль… Бильярдная… Странно. Неужели там туалет?
Через тридцать пять минут Серов взбежал по ступенькам в вестибюль. С хорошо назревшим фонарем под левым глазом. Как будто с незабудкой. Один рукав пиджака был оторван. Подходя, он сдёрнул его с руки и сунул в карман. «Что с тобой?! – не верила глазам своим Никулькова. – Что ты там делал?!» «Мафия. Подлая мафия, – непонятно, коротко бросал супруг. –Нужно ехать в Барановичи». Одеваясь, он подкидывал плешивую шубейку. «Бывай!» – подмигнул из-под шапчонки гардеробщику здоровым глазом. Проходимец улыбался. Как половинка. Своего взрезанного подбородка.
Ближе к маю Серов опять стал таскаться в общагу на Малышева. Попивал там. То с Коловым. То с Дружининым. То с обоими вместе. То с Коловым, Дружининым и Трубчиным. Комбинации были разнообразны, но наезжены, набиты. О жене, о Никульковой – ничего плохого. Как о покойнице. Изображалась жизнь стопроцентного холостяка. Собутыльники не возражали. Колов показывал один и тот же полупорнографический американский журнал. Девица на столе. Стоя на коленях. Почти в чем мать родила. Опершись пальцами рук в стол – выгнулась вся. Как калека. И сексапильно смотрит на тебя, развесив рот. Будто тяжёлый олигофрен… «Она что – обезножела? – спросил серьёзно Серов. – Встать не может?» – «Дурак ты!» – ответил Колов и вырвал картинку (журнал). Мечи тут бисер перед свиньями!
Приходил Генка Трубчин. И почему-то всегда у него имелись при себе презервативы. Вынимал он их из кармана уже без бумажек, распакованными. Приготовленными. Так вынимают из пистонов карманные часы. Чтобы сверить время… Но всем казалось, что «часы» эти были и вчера, и позавчера, и на днях, что они одни и те же. «Берите, – слышалось просительное. – Импортные. От трипака…» Передвижной пункт венерологической помощи. Пришедший вот в общагу… Никто почему-то не брал. Вроде не требовалось. Даже весёлый, неунывающий аспирант Дружинин. (Вечный аспирант Дружинин.) Который всякий раз, когда звали в компашку, первым делом спрашивал, смеясь и подмигивая направо-налево: «А дырки, дырки будут?» – «Да будут, будут!» – успокаивали его. И весёлый аспирант пуще смеялся, и вымытый белокурый чуб его трясся от смеха. Трясся что тебе связка колец с пальца цыгана…
Вяло Генка отпивал из стакана, разглядывал коловскую замусоленную девку. Калеку. Выгнувшуюся на столе. Однажды предложил Серову сходить На Блядоход. Небрежно так предложил, точно вспомнив. Есть две кадры. Дырки. Торгашки. Пойдёшь? Сразу протянул пресловутый презерватив. «Импортный. От трипака…» Серов покраснел, засуетился, взял сморщенный, весь в табачных крошках атрибут. Хотел назад или хотя бы на стол. Под взглядами всех – не смог. Вложил себе в пистончик. Тоже стал как бы при часах. Ну вот, судорожно сглотнул Генка. Потому что отступать было некуда. Теперь мы, значит, пошли. Они постояли какое-то время, потоптались ещё. Прежде чем выйти. Из комнаты. С ёжиками ужаса на головах.