у!.. Ползала тут одна. Да и сейчас ползает. А – толку?» Серов не понял, завертел головой от одного к другому. Зенов насупился, предварительно немного отпив, а Дылдов с готовностью загрустил, сделав морду налима. Жалко Федю. Честное слово, жалко.
26. «Ну что, помогло тебе, дура?» (Зенов)
…В конце весны поехали электричкой в Москву, чтобы оттуда отправиться в Загорск. Поможет, Феденька, очень поможет! В прошлый раз полгода не пила. Как съездила. Целых полгода. Поглядывая на сидящих пассажиров, Верка потихоньку крестилась. Как бы заранее. Не доехав до места. Как бы про запас. Церковь в пасхальную ночь была битком. Почему-то нагнали ещё семинаристов. В сизых жалких рясках. Стояли полукругом. У пылающего алтаря. Молодые здоровые парни. Лбы. Слушали разглагольствования главного, раззолоченного попа, куце удерживая на животах ручки. И было в этом удерживании что-то от подневольной обязательности. От какого-то подневольного ритуала. Как в тюрьме у заключенных. После команды «руки назад!» К раззолоченному спотыкались, теснились в затылок друг другу. Прежде чем поцеловать пухлую руку, торопились, поспешно вкланивались в махающиеся свои кресты. Уходили от руки не своими ногами, всё окидывая благодать свою крестиками, крестиками, кланяясь. Люди пели. Люди стремились к потолку, к небу. Зенов стоял, свесив голову, терпел. К Зенову подпрыгивали какие-то старушонки: Христос воскрес! Христос воскрес! Зенов дёргался, отирался от слюней. Зато Верка была как дома: металась, втыкала свечки, целуясь направо-налево. Когда ехали в Москву, глаза её сияли себе долго и надёжно. С запасом. Как у гарантийной магазинной куколки. Благодать, Федечка. Какая благодать! Зенов остался в Москве. Прятался в Бирюлёво у матери. Это называлось у них – повидаться. Дня через три тоже трясся в Ступино на электричке. Было солнце. В тамбуре, как в ванной, полоскались зайцы. Потом стало резко пасмурно, утробно, и тамбур воспринимался уже хладным хранилищем, гробом. Веркина хибарка стояла на краю. На краю посёлка. Идя мимо ненужных завалившихся ворот, услышал из хибарки тягучее женское пение. Что-то вроде «липа вековая под окном стои-и-ит». Перемежающееся самодовольными хохотками мужского баска. Сел на завалинку. Откинувшись, смотрел в небо. Как мерзнущие растворяющиеся смерти, несло куда-то пасмурные облака. Изнутри в стенку уже ударяла спинка кровати. Ошметки грязи от туристского ботинка воспринимались как просыпанные клейма СД. Спиной Зенов держал домик. Потом стук, толчки оборвались. Из двери во двор вывалил Федул. Весь распоясанный, расчихвощенный. Однако фураган-орёл на голове уже сидел. Милиционер застёгивался. Верка ныряла у ног его вроде половика. Увидел парня, смотрящего в небо. Глаза милиционера стали сродни двум большим мотылям. Не помещались на лице. Однако дозастёгивался. Повернулся, пошёл. Ну что, помогло тебе, дура? – сказал парень, когда фураган уже задирал сапоги у поваленных ворот. Ещё поедешь?.. Раскуделенная, светящаяся женщина стеснительно, как сука, выстеливалась у крыльца…
27. Семейные бигуди для абстрактного мужчины
…Серов начал писать рассказы со второго курса института. И сначала, вроде бы, и не всерьёз. Всем курсом их гоняли на картошку, в сентябре, почти на месяц. Совхоз, куда прибыли на автобусах, оказался свиноводческим. (К слову, свиней такого размера, каких выращивали в этом совхозе, Серов больше не видел нигде и никогда. Это были монстры. Свиньи были просто громадны, метрового росту и выше, притом странной расцветки, породы – чумазые, как паровозы. Когда их гнали за студентами по полю добирать оставленную, не выкопанную, порой просто брошенную картошку, гнали стадом, голов в триста, четыреста, и они буквально пропахивали рылами землю, выискивая эту картошку и тут же её сжирая – попади ты в середину этой прущей лавы – всё, конец тебе. Ты пропал, погиб: сомнут, опрокинут, затопчут! Просто зажрут вместе с картошкой! И следа от тебя не останется. Жуть брала, когда смотрели на это прущее стадо. Мороз по коже!) Сюжет рассказа был простенький: студент, очкарик, конечно, смурной, чуть ли не впервые вывезенный на природу (как глупый городской собачонок – прыгал, скакал, гонялся за бабочками), Открывает Для Себя Свою Сокурсницу. В общем – влюбляется. И вроде – небезответно. Стараются работать рядом, вместе обедают, постоянно видятся. Ну а вечерами – гуляют. И в самом совхозе, и в его окрестностях. В целом, у студента вроде бы всё на мази. Поцелуй ожидает его впереди, объятья… Но… но вокруг совхоза находились три или четыре свиноводческие эти фермы. И хотя раскиданы они были вроде бы далеко от деревни, но воняли, и почему-то особенно по вечерам – страшно. Куда бы наш студент ни приводил свою подругу (для поцелуя, для объятий) – в берёзовый колок ли, к речке, в поле – везде наносило им это свиное амбре. И у нашего очкарика, что называется, опускались руки. Да и вдобавок днем наблюдал он, как гигантские эти паровозы, пашущие рылами землю, вдруг начинали давать дрис… назад. Уделывая своих же сородичей до безобразия… Вот такой незамысловатый, забавный, пустенький рассказ выдал Серов на первый раз. Вонь и неприглядность свиноводческого производства убили любовь. Рассказ так и назывался – «Не повезло»… Первой прочла, конечно, Никулькова. Дома. Не понравилось. Скривила губы. И не смешно вовсе. И потом: что это за смурной очкарик, и с какой девицей он там вынюхивает по лесам? Уж не ты ли это?.. Что можно сказать дуре? Герой же. Литературный. Выдуман. Со-чи-нен! Ещё давал почитать. На курсе уже. Посмеивались, поматывали головами. Забавно. И всё. Весь отклик. И только одна Сапарова Светка сразу сказала, что рассказ нужно отнести в журнал. В молодежный. Рассказ достоин публикации. (Почему Светка-то всегда только одна?) Загорелась даже сама отнести в региональный журнальчик, больше краеведческий, однако имеющий репутацию и всесоюзного – в нём печаталось много фантастики. Давай, Серёжа, отдам. У меня и знакомая там есть. Машинистка. А? Да что я маленький, что ли! Да и ерунда это всё! Однако на другой же день сам пошёл в редакцию этого журнала. Тем более что находилась она в районе общаги на Малышева. По пути к вам зашёл. С первым, так сказать, своим опусом. Вот, пожалуйста. Прочтите.
Рассказ тот первый свой Серов принёс в редакцию написанным от руки. Не перепечатал даже на машинке. Написал в тетрадке в клетку. И его сразу было завернули. Одна там замахалась ручками. Нет-нет-нет! Была она со столпотворением волос на голове. Из которого только промелькивала рыжая водичка очков. В таком виде! Тетрадочкой! К на-ам! Кошма-ар! (Совсем обнаглели!) Однако бородатый мужичок купеческого обстоятельного вида – остановил. Вернул Серова с порога. Полистал, вглядываясь в отдельные места, на одном задержался. Удивленно хмыкнул, глянув на Серова – ишь ты! Велел оставить как есть. Машинистка перепечатает. В общем, почитаем. Через неделю приходи. И в точности, как это делал директор совхоза из рассказа в тетрадке – куце отдал через стол руку Серову. Как Свиное Копыто Для Холодца. Которое Серов, бросившись, ухватил и с чувством затряс… Рассказ напечатали.
Из следующих трёх, которые окрылённый Серов сварганил за две недели – взяли ещё один. Вот это да-а. Тогда за двадцать три дня Серов накатал повесть. На экологическую тему. Истребление весенних прилетных селезней. На подсадных. На уток-крякух. (Повесть так и называлась: «На подсадную».) Кроме того, коммунальный быт там описывался, бедные и куркули, честные и ворюги. Всего наворотил. И повесть, на удивление, тоже была принята. (Да что же это такое!) Правда, в план следующего года. Серов быстренько – ещё одну. На этот раз о войне. Вернее, всё в повести происходит сразу после войны. (Обгоревший, сильно изуродованный, ослепший танкист не хочет возвращаться домой, к родным: к отцу, к жене, к сыну. Те узнают (из письма, которое написал врач), что он жив, лежит в госпитале, в Казани, и жена с девятилетним сыном из Сибири сразу же отправляется к нему. Показаны послевоенные поезда, пересадки, весь железнодорожный кошмар и мытарства тех лет…) Рукопись принёс солидно. В папке. Как никак четыре печатных листа. Гордый. Можно сказать, автор уже постоянный в журнале. Свой… Однако – завернули. Недоработано. Небрежно. Сыро. Так выразилась та, что была с полным хаосом и безобразием волос на голове. С болотной водой в очках. Работать надо, Серов, серьёзно работать. А не цветочки палочкой на лужку сшибать. (Это она выдала Серову на прощанье. Фамилия её была – Славченко.) Серов обиделся. В редакцию не ходил месяца три. Повесть валялась дома. Ничего не делал с ней, не прикасался. Евгения торжествующе поглядывала на мужа во время чая: кончился вроде бы литературный запой. Литературный бред. Баловство. Пора и за ум браться. А то вон, со стипендии даже чуть было не слетел. Со своей литературой… Наш писатель! – подмигивала всем ничтожнейшая Нюрка, бегая с посудой из столовой в кухню. Серов смотрел волком. Писание, литература были заброшены. Серов, как литератор, погибал.
Спасение пришло – откуда и не ждал. Однажды в центре, у главпочтамта он встретил ту, из редакции, Славченко. Она сама остановила его. Спросила, почему перестал приходить. В редакцию, разумеется. Вода очков её посреди волосяного непролаза была серьёзной. Серов изобразил вьющееся растение. И вот тогда эта сорокалетняя тётка с жуткими волосами вдруг говорит – что нужно сделать с повестью, чтобы она обрела приемлемый вид. Просто переставить главки в двух местах. Сцену попытки самоубийства (в госпитале, танкистом) – в начало, начать этим, а встречу с ним – жены, сына – в конец. Закольцевать Сюжет. Помимо этого Переписать некоторые места. Которые никуда не годятся стилистически. (Собственно, там нет никакого стиля.) И места эти были названы точно. (Однако память у тёти!) Всё это она выговаривала Серову строго, требовательно. Как нерадивому ученику учительница. Педагог. И пошла от него, не попрощавшись. С волосами сзади – точно толпа. Точно столпотворение на базаре. Как будто вообще не видела никакого Серова и ничего ему не говорила. Вот так Славченко!