ахивал на откинувшегося на локоть, мечтающего чабана посреди своего спящего стада белых барашков. Муж и жена. Уйгуры вроде бы. Он – здоровенный башибузук. Живот, несомый кривыми ножками – как ладонь. Как большая его услада. Она, наоборот – худенькая. С симметрично вздёрнутыми глазами белки. Хитрю-ю-ющая. Промышляют возле коммисионок. Химичат там чего-то, перепродают. Да знаю я её! Вот уж воистину: бодливой корове бог рогов не дал! Слесарь. Конкретный мужик. Не бухает, ничего. Мотор, ходовую часть. Всегда вовремя, никогда не подведёт, как по часам. Пол-Москвы его уважает. Конкретный мужик. Хватит мною помыкать! Я – ей – говорю. А то. А то в морду дам. Да нет! Куда уж тебе! Как говорится, сбылась мечта идиота. Это – к вопросу о твоей женитьбе, дорогой. Врач сказал ей: не думайте о своей болезни! Улыбайтесь! – И она – улыбается. Улыбающаяся на улице старуха. Как полоумная. Улыбки направо, налево. Всем встречным. Как бредущий гроб со съехавшим набок венком. Улыбайтесь! И она улыбается. Да, уж точно – он может прикинуться шлангом: ходишь, запинаешься, а не видишь. Он никогда не виноват. Всегда он как бы в стороне. Но я ей сказал: если – ещё – хоть – раз. Да куда уж тебе! Ждём. Пенсионер на Запоре пропердел. И снова всё тихо. Пошли. С фомками. Опояски с замками – выдрали. Как бычьи яйца. Ну тут палка о двух концах – пьяница проспится, дурак – никогда. Так что – не скаж?те. Как горн в вечерней кузнице – остывает закат. А потом, когда падает темнота, в бесконечно тянущихся тучках начинает журчать луна. Красота-а. Пейзаж – это настроение, Серёжа. А настроение – это скрытая мысль. Вот почему он нам свои пейзажи выдает. Даже сам, наверное, этого не осознавая. Душа его просит этого. Душа. И всё. А ещё одна моя соседка – четвёртая по счету, получается – так лет семьдесят ей уже, наверное. В квартире почти не вижу. Больше на бульваре. Ведомому под руку внуку, как дикому огороду, нравоучительно что-то напевает. Огород неудобренный, можно сказать, неполитый – благодать, есть где развернуться! Постарше-то дети – шугают: пошла, старая дура! Не мешай жить! А внучек-то – в самый раз! Так и уведёт его от меня, напевая ему. Сама приземистая, в острых косых брюках – построенная вся внизу косо. А у меня вот и такого огорода даже нет. Человек В Молотах от старости и одиночества выморщился радиально – как китаец. Только очень грустный китаец. Да, вот и такого даже нет. В телевизоре с его ералашами вдруг зачем-то стали показывать операцию. В натуральном виде. В операционной. Развороченная грудь больного – как мясная лавка. Слепое заголившееся сердце походило на начавшиеся роды у женщины. Зачем показывают всё это? С ног до головы заляпанные кровью хирурги. Грудятся у стола, суетятся. Все в намордниках, со сморщенными бахилами на ногах, в специальных халатах с завязками. Точно из Гражданской обороны все они. Из химической атаки. Серов уводил глаза, не мог смотреть. Кузбасс морщился, тоже пересиливал себя. Точно теряя сознание, снимающая камера вдруг начала пятиться, уходить. Последний раз мелькнула утесненная, многорукая, судорожная группка врачей посреди сплошь закровавленной чистоты операционной – и всё исчезло. Точно вся бригада телевизионщиков грохнулась в обморок! Вот так пока-аз. Георгий Толпа отирался платком. И все-таки нет, наверное, на свете прочнее механизма, чем сердце, Роберт. Как только представишь, сколько миллионов, сколько миллиардов ударов делает оно за жизнь твою – утром, днем, вечером, ночью – без перерыва, не останавливаясь ни на минуту – как только представишь всё это – сразу хочется лечь, сложить на груди ручки и самому до времени умереть. А как переходят дорогу дети? Пацанята там, девчонки? Коротко стриженная голова карлика-таксиста походила на обрезанный щекастый кувшин. Они не переходят, они – бегут. Всегда бегут. Дорогу перебегают. Даже на зеленый. У них же рефлекс: дорога – значит, бежать, рвать через неё! И ни одна гаишная тётка не объяснит им, не втолкует, не вобьет в кретинские их головёнки, что делать этого нельзя ни в коем случае! Категорически! Остановись, замри, если ты уже на дороге. Но не беги, кретинок! не беги! не беги! Таксист-карлик подпрыгивал и бил в мрамор стола ладошкой. Точно ловил, точно уничтожал на столе порхающую бабочку! Не беги! не беги! кретинок! Осьминоги – те похожи на гаишников. Натурально. Стайки мелкой рыбешки, как по команде, шмаляются от них. Чудище вроде замшелой избушки проплывает мимо, шевеля плавниками. Окунь, что ли, такой? Тут же какие-то шахтеры постоянно зарываются в песок. И всё это заполнено солнцем. Даже не верится, что это всё на дне океане происходит. Щёки просвещающего Селянина тлели как лампы. Или такой случай. На дороге. Таксист тоже не отставал, рассказывал. В прошлом году. Весной. Рву в Домодедово. Заряжен полностью – четверо в машине. Жму под сто. В тридцати метрах впереди идёт иномарка. Толстуха. Дальше, метрах в ста, у самой обочины стоит крытый грузовик. Возле него ни души. Дверцы закрыты. Мы жмём, приближаемся к нему. Вдруг дверца грузовика раскрывается – и пыжом вылетает на дорогу человек. Выпинули! Пьяного! Иномарка тут же его под себя – и пошла молотить! Я по тормозам, завихлял, заюзил, поздно – в иномарку! В меня сзади ещё кто-то! Там ещё! Свалка! Кто мог такое предвидеть?! Кто?! Мучающиеся глаза таксиста точно опрокидывались назад. Таксист схватил кружку. Как лагун, неостановимо начал пить.
Наступило время связных монологов. Партконференция как бы. Очередь к трибуне. Выступающие теснятся. На конном дворе всё переломано, всё покурочено. Голова Селянина от болезни витилиго была точно вне туловища. Подожжённая, точно пылала на подносе иллюзиониста. Рассыпаны тележные колёса. Сама телега без колёс – застряла в земле. Кучи навоза гниют. Давно пересохли. И ведь полгода только после развала прошло, всего полгода! Но, главное, главное – последний директор хозяйства был по фамилии Ответчиков. Ответчиков! Как вам это нравится! Вот так Ответчиков оказался! А города внизу – как жабы под луной! Ласковый Селянин с культпросветучилищем всё не мог наудивляться жизни. Переливаются, дрожат своей мокрядью. И вроде как – глотают, цапают мошку! Точь-в-точь! Пока летел – не отрывался от окна! А все – храпят. Храпят! Да-а, моя мама. На глазах менялась карта на лице Кузбасса. Лицо Кузбасса как-то сползало. Доставалось ей в этом парке. Все аллеи, все тропинки, газоны с цветами – всё было на ней. Метёт с утра, с обеда стрижёт, поливает. В последнюю очередь шла мыть уборную в углу парка. Привычно уже вышибала из мужского отделения оловянноглазого, сказать так, гражданина. И тот убегал от неё, застёгивая ширинку. Убегал со своей роковой страстью, как с чугунной двухпудовой гирей меж ног, по меньшей мере! Нам-то смехота была слышать крики, грохот в уборной, видеть потом улепетывающего этого орла, а ей каково? Женщине? Матери? Но самое главное – тяжёлая эта работа в парке. С утра и почти до темноты. Помогали, конечно, когда не в школе: подметали тоже, я любил клумбы поливать, но в основном ломила, бедняга, всё сама. Всю ночь шёл снег. А на другой день + 6! Представляете, что началось! На дорогах – жидкое снежное месиво! Машины фонтанируют как киты! Сплошь уделывают друг дружку! Лобовое стекло перед тобой – Тарнада! Сплошная Тарнада! И ты, шофёр, как жулик, пригнулся. Да где пригнулся! Таксист-карлик как бы совсем опрокинулся на сиденье своего такси. Круто задрал голову. Точно стремился разглядеть эти чёртовы путеводные звезды, по которым ему теперь нужно рулить. Но сквозь «тарнаду» ничего, понятное дело, не видел. Похожая на очень длинноногое насекомое с присадисто ритмичной походкой грузчицы. Говорил Человек В Молотах, насаженных на рукояти. Всегда идёт с двумя длинными мешками бутылок через плечо. Один спереди, другой сзади. Идёт легко, присадисто, как будто со своими лёгкими длинными яйцами насекомого, которые только что сама и выродила. Хотя и старуха уже по возрасту. Лицо уже – как зяби. Вот такая моя пятая соседка! Человек В Молотах С Рукоятями был явно умилён своей пятой соседкой. Которая ходит с бутылочными мешками – как со своими выродившимися яйцами. Слова были обращены как всегда к Миму С Гитарой. Однако Мим с гитарой по-прежнему был нем, туп. Статичен. Как целый суд присяжных придурков из американского фильма. А потом стали замечать в ней странное. Остановится вдруг посреди работы и стоит минут десять. И руки батраками висят. А мы подойти боимся. Кузбасс всё ниже и ниже опускал голову. Бугор этот сразу задрался на меня багровой плешкой. С кем разговариваешь, расп…й?! А я ему: да положил я на тебя! С прибором! Понял? Пидор! И пошёл к двери. Так он упал в кресло и хавало разинул! Компашка Плацдарма от хохота на миг развалилась и вновь сдвинулась. Даже Пиратский Парус смеялся. Смеялся дико. Как инквизитор. После шестидесяти болела тяжело. И сердце, и ноги. И вроде совсем повредилась умом. Кузбасс всё не мог забыть свое, горестное. Во всяком случае, многих из родни не узнавала. Или просто не хотела узнавать. Понимаешь? Временами появлялось в ней что-то осмысленное. И смотрит на тебя – как смотрят старики. Глазами неприбранными, измученными. Как разорёнными гнёздами! Господи, Роберт, всё бы отдал, чтобы только жила! Руки Кузбасса – отёкшие, сизые – вздрагивали, что-то ковыряли на столе. Тяжело смотреть, Роберт, как умирает самый близкий тебе человек. Твоя мать. Мама. Отсечённая белой простыней голова с сивыми свалявшимися волосками на подушке – и всё. Как нечёткое, размазанное факсимиле на подушке. Мёртвое факсимиле. Тяжело смотреть! Невыносимо! Кузбасс заплакал. Некрасиво, трудно. Наши писатели опять одуплели. Не могли дышать. Маленький росточком, Красный Леденец бегал ручонками по могучим плечам, перед лицом Кузбасса дрожал как перед адом. Не надо, не надо! Гоша! прошу тебя! не надо! Кроме Серова и Дылдова, никто, казалось, не осознавал трагедии громадного этого человека. Тяжело рыдающего рядом. Разговоры текли. Вроде бы обтекали стол с Кузбассом. Чайки. Большие. Какая-то крупная порода. Сплывают по реке как каравеллы. Да-а. Неблагодарный оказался. Свин. Тут как по присказке: хозяйка б…, пирог г…, и вообще – е… я ваши именины! Да-а. Приглашай вот таких. Завитая по головке как пуделёк. Белый. А сколько красоты вмещает в себя сердце голубятника. Он видит весь мир, весь необъятный свободный мир у себя над головой, когда поднимает голубей в небо. Как поющим горном жизни – становится стая его в небе. Вот какое сердце у голубятника. А вы говорите – пустое занятие. Да, действительно. Перед этим необъятным миром – мы остаёмся только у подножья его. Мы проходим. Проходящие мирки людей и животных. У подножья необъятного мира. А-а, голод не тётка: пирожка не подсунет! После того, как узнал бедный мальчишка о смерти матери – целый день скрывался где-то, плакал. Вечером глаза прятал от всех, и глаза его были как зори. Притом летел я с крыши как-то медленно и спокойно. Как во сне. Точно знал, что не разобьюсь. И только удивлялся: ах ты чёрт! Как же так получилось? И не расшибся! Хрястнулся только боком, приняв себя на руки и сильно ударив зад, бедро, всю ногу. Но был цел! Жив! Ничего даже не сломал! А ведь метров десять было высоты, не меньше! Вор у вора дубинку украл. Ну и долбаки! Японский автомобиль с никелированными трубами впереди. Чем-то напоминает русский самовар. Такой же самодостаточный и гордый. Видал? Да дыхательный тренажёр! Новый выдумали! Сидят в поликлинике рядком, как придурки-сакс