Пе-эсня плывё-от, сердце поё-от,
Эти слова-а о тебе-э, Мо-сква-а-а!
Застенали, зарычали трубы. Как всегда напомнили о себе. Новосёлов внимательно слушал. Убить Ошмётка. Сантехника. Слесаря. А по стенам трубы уже словно расхлёстывало. Всё теми же лианами. Новосёлов внимательно смотрел. Точно. Только убить.
Брился у окна, подвесив на ржавый крюк оконной рамы зеркальце.
Точно болезнь его, точно его одушевлённый невроз, пэтэушники внизу уже стояли. В тумане, словно в упавшем на землю Млечном Пути мерцали звёздочки сигареток. Громадная туча, проделав за ночь большой путь, была на месте – прямо над пацанами. Пацаны поглядывали на неё, как на родную, готовились.
Идущий вдоль общежития лаковый «Икарус», казалось, поволок весь этот Млечный Путь на себе, то растягивая его, то сминая. И остановился, сплошь облепленный звёздочками. «А ну не курить!» – высунулся было шофер. Но тут же улетел обратно на сиденье – в дверь началось ежеутреннее яростное всверливание пацанов. Казалось, «Икарус» жестоко насиловали…
Новосёлов присел на стул, раскрыв створку окна. На дерущихся мальчишек старался не смотреть. Жадно дышал. К Москве летел ночной трейлер. Совершенно один на шоссе. Весь сказочный. Как Рождество.
Около девяти Новосёлов разговаривал в вестибюле с Кропиным. Дмитрий Алексеевич почему-то с беспокойством поглядывал на стену над кабинами лифтов. С месяц уже как соорудили там что-то наподобие табло. Точно сами по себе, неизвестно когда вылезали громадные округлые цифры оставшихся дней до открытия Олимпиады. Вроде как забиваемые голы над трибуной стадиона. Сегодня уже вывернулась цифра 10. Значит, десять дней осталось до открытия? Так, что ли, Саша? Новосёлов тоже смотрел. Точно не верил в достоверность этой цифры. Наверное, Дмитрий Алексеевич.
Из стеклянной клети входной двери вошла в вестибюль Силкина. В новом, свисающем до пола платье, со свободными крылатыми рукавами. Не очень даже узнаваемая Кропиным и Новосёловым, которые еле успели с ней поздороваться.
На возвышенной площадке перед лифтами гордо носила это платье как небольшой предстартовый дельтаплан. Точно выискивала с ним наиболее подходящее место, с которого можно было бы стопроцентно взлететь.
– Сегодня будут Манаичев и Хромов, – сказала Новосёлову. – Вы понадобитесь. Я – на шестнадцатый. (Этаж).
Вошла в раскрывшийся лифт. Дверь сдвинулась. Силкина взмыла, наконец. На шестнадцатый.
По приказу Манаичева с месяц как стали пригонять бригады маляров и плотников. Белить, красить, менять плинтуса, чинить двери, окна. Начали сверху, с шестнадцатого этажа. Однако работали бригады почему-то накатами. На день-два появлялись, потом исчезали. После них оставались брошенные высокие козлы, неприбитые плинтуса, банки краски, вёдра с мелом и известью. В коридоры как будто сначала запустили, а потом размазали по стенам стада зебр и леопардов. Детишек в коридор теперь никто не выпускал. В коридорах надолго поселились запустение и тишина.
Кропин смеясь говорил, что весь ремонт теперешний затеян с перепугу. Для перестраховки. К Олимпиаде. Вдруг какой-нибудь эфиоп-олимпиец забредёт ненароком сюда. Да, не дай бог, поселится. А, Саша?
Посмеялись. А если серьёзно, ведь сегодня должна явиться, наконец, и бригада слесарей: чинить краны, менять батареи. Продёрнуть кое-где новые стояки. Ведь всё закуплено, завезено, лежит в мастерской на первом этаже. А гада Ратова опять нет на месте. Дверь ломать, что ли, снова? Ведь ломали уже. Как выжить эту сволоту, Дмитрий Алексеевич? Посоветуйте! Ведь Хромов обещал убрать его!..
Обещать, как говорится, – не жениться, Саша, сказал Кропин.
Над ботинком на сапожной лапе трудолюбиво скукожился сапожник. Его раскрытая дверь соседствовала с закрытой дверью сантехника. Новосёлов спросил, был ли Ратов сегодня.
– А кто его знает… Ищи… – последовал философский ответ.
Сапожник взмахнул молотком, ударил. Любовно разглядывал результат. Снова взмахнул. И снова ударил. И вновь приклонился к ботинку с любовью.
Новосёлов шёл, сам не зная куда. Кипел злобой. Как от чёрта, позади на цыпочках пропрыгал Ратов-Ошмёток. Из одной двери в другую.
Ближе к обеду появились и стали ездить на лифте Манаичев, Хромов и Тамиловский. Набившись с сопровождающими в грузовой лифт – молчали. Точно непристёгнутые пассажиры взлетающего самолета. На нужном этаже из лифта первой выбегала Силкина и вела. Крылато взмахивая руками, показывала на уделанные малярами стены. От этажа к этажу Манаичев хмурился больше и больше.
– Вы что – идиоты? – повернулся к Хромову и прорабу Субботину. – Вы что тут развели, понимаешь? Олимпиада через десять дней! Вам что было сказано? – первые два-три этажа – и всё. Остальные потом, в рабочем порядке, после Олимпиады! А?!
Субботин и Хромов оправдывались, как могли, сваливая всё на ту же Олимпиаду: рабочие на объектах, замазывают свои грехи, сроки поджимают. Однако всё исправим!
– Да что «на объектах», что «исправим»! Тут же работы на полгода! А если придётся селить к нам? Этих, как их? – олимпийцев? Что тогда?..
Хромов и Субботин молчали. Каждый находил свой потолок. Чтобы обиженно разглядывать его.
По инерции Манаичев шёл дальше. Все снова спешили за ним.
Новосёлов спотыкался сзади. Взгляд всё время вязался к белой молодежной рубашке Манаичева с коротким рукавом. Совершенно нехарактерная для него, рубашка была схвачена под мышками чёрными лапами пота. Серый плешивый затылок однако не помолодел, походил на всё тот же плохо свалянный валенок, пим.
Уже на первом этаже решился подойти к начальнику. Хмуро говорил об утреннем автобусе для пацанов. Для пэтэушников. О драках, о ежеутренних диких посадках в автобус. Нехорошо это. Стыдно. Для нас, взрослых. Просил выделить ещё один автобус.
Все напряженно молчали, ожидая ответа Манаичева. Силкина затеребила карандаш.
Начальник с удивлением разглядывал парня с настырным чубом, точно впервые увидел его таким.
– Ты что, Новосёлов, с луны свалился? Опомнись. Да я им десять автобусов дам – они будут драться! Кто успел, тот и съел! Неужели непонятно? Ты что – жизни не знаешь? Ты где живёшь: на земле или на небе?
– А как же с тем, что человек человеку друг, товарищ и брат? – упрямился шофёр.
– Ну, это уже к Тамиловскому! Он тебе пошаманит. Душевно. С переливами души. (Парторг Тамиловский с улыбкой склонил голову. Точно винился за постоянные свои губные переливы, олицетворяющие переливы его тальянистой души.) А я тебе скажу, что так было, так есть и так будет. Всегда! Понял?
Начальник помолчал…
– Кстати, хочу тебя обрадовать, Новосёлов. Твой друг опять попался. Серов. Из трезвяка утром позвонили. Справлялись: точно ли он у нас работает или всё врёт. Так вот, с сегодняшнего дня он уже не работает. Так и передай ему. Домой поедет. До Олимпиады выметем. Дома будет пить. В прошлом году я пошёл тебе навстречу, замял всё, все его художества. В этом году – баста!.. Это тебе, Новосёлов, на вопрос о дружбе, товариществе и братстве.
Все делали вид, что ничего особенного не произошло, крутили головами, точно выискивали по вестибюлю знакомых.
Однако Силкина от неожиданности, от ударившей её новости пошла красными пятнами. Заплясавший карандаш утихомиривала пальцами как эпилептика. От злорадостного торжества не могла даже взглянуть на Новосёлова.
Между тем Манаичев всё недовольно хмурился.
– Ну, я надеюсь тут на вас… Только первые три-четыре этажа! Поняли? Остальные после Олимпиады… До свидания.
Начальник пошёл на выход. Тамиловский покатился вперед, чтобы открыть дверь. Высокий, могучий Хромов спускался по лестнице последним. Скантовывал себя со ступени на ступень самодовольно, гордо. Как Александрийский столп.
Новосёлов повернулся, пошёл и от Силкиной, и от всех остальных.
В бесконечном коридоре-туннеле – Ошмёток увидел его. Идущего прямо на него, Ошмётка. Метнулся и тут же распластался на чьей-то двери. Тем самым превратив себя в барельеф. Оловянноглазый полностью! Слепой! Новосёлов прошел мимо.
Серова в этот день Новосёлов не нашёл. Исчез Серов, испарился. Евгения только плакала.
39. Безумие
К «точку» Серов поторапливался, бежал, отчего бутылки в сумке побрякивали. Тропинка вихлялась по общежитскому пустырю, где там и сям торчало с десяток деревцов-прутиков, так и брошенных с весеннего субботника на выживание. Впереди тащила здоровенный рюкзак с бутылками женщина. Несмотря на жару, была она в мужском пропотелом плаще. Нараскоряку двигались по тропинке вылудившиеся ножонки алкоголички. Обгоняя её, чуть сбавив ход, Серов предложил помочь дотащить рюкзак. Назвав её «мамашей». Потрясывающийся, готовый сплеснуться из мешочка глаз – остановился. Коротко, неожиданно ударило ругательство: «Пошел на …!» И ещё что-то бурчала вслед, тоже злое, матерное. Серов стискивал зубы, быстро шёл.
В очереди к ларьку пыхтела в затылок Серову. По-прежнему материлась, никак не могла заткнуться. Мужички посмеивались.
Когда, сдав посуду, отходил от ларька, она начала кричать ему вслед. Забыла даже о своей очереди. Беззубую пасть разевала как какой-то гадюшник:
– Я тебе «помогу»! Я тебе «помогу»! Только попробуй помоги! Только попробу-уй! – И добивая его… заорала во всю глотку, отринывая весь мир, зажмуриваясь: – Не сме-ей! Пидара-ас!!!
На пустыре Серов не мог совладать со своей походкой, с ногами. Передвигаясь по ровному – ноги его подскакивали…
Как женщины, сцеживающие молоко, алкаши приклонялись с бутылками к стаканам. В забегаловке стоял сизый гуд. Бутылка Серова на мраморном столике торчала открыто. Полный стакан водки он выглотал враз. Как все тот же хлыст. И ждал. Ждал результата. И – жаркая, всеохватывающая – явилась пьяная всегениальность. Ему всё стало ясно. Всё же просто, граждане! Как гвоздь, как шляпка гвоздя: не лезьте! не трогайте! За помощь вашу – в рожу вам! И-ишь вы-ы! Помощнички! Где вы раньше были?! Он чувствовал родство. Кровное родство. Алкоголичка у ларька – и он, Серов. Он, Серов – и орущая, как резаная, алкоголичка. Конечно, разный уровень сопития у них. Во всяком случае, пока что. Он – философствует, выводит парадигмы, можно сказать, различные иероглифы жизни. Она – давно промаразмаченная – только истошно орёт. Я т