ек – писатель – составить столько слов. Это же целые составы, эшелоны, поезда слов! И это – один. Ловко! Однако всё у всех этих писателей как-то одинаково, безлико, как те же вагоны… Обо всём этом и начал было путано говорить Пашка Юре, но тот перебил его:
– И что, все плохие, все неинтересные?..
– Ну зачем все… Есть ничего. Этот… как его?.. Робинзон Крузо ничего. Да и про Павку Корчагина стоящая. Айвенго, вон… А остальные!.. «Васёк Трубачёв и его товарищи»… Это ж умора, а не книга!
– А «Овод» читал? Хочешь, дам?
– Ну, ты даёшь! Про мух, что ли?
– Нет, нет! Про революционера, и про любовь тоже…
– Ещё чего! Про любовь… – Пашка скривился. – Меня на любовь не купишь! Я её навидался. Шалишь! «Любовь»… Залезут в кусты – и вся любовь…
Юра покраснел:
– Неправда! Врёшь ты!
– Дурак ты, Юра. – Пашка подошёл к куче дров, вытащил полено. – В парк вон вечером сходи – увидишь, что такое «любовь»…
Юра молча повернулся и пошёл от Пашки.
– Ну, я-то при чём, Юра?! – застыл с поленом в руках Пашка.
– Нехороший ты! Грязный! грязный! – слезливо выкрикнул Юра.
– А ты… ты придурок! – Пашка саданул поленом по козлам.
Потом Пашка стоял и со стыдом вспоминал, как по вечерам они с мальчишками скрадывали в парке «влюблённые» парочки. Как терпеливо дожидались «интересного» момента и уж тогда с полным основанием открывали огонь из рогаток. И вихрем мчали хохот, пугая на скамейках других, «приличествующих» пока что влюблённых… А на острове, за Грязным, на что они натыкались с ребятами средь бела дня?.. Что же, глаза закрывать? отворачиваться? убегать?..
А ты говоришь: литература, книжки, любовь… Эх, Юра, где ты только рос, что умудрился ничего этого не видеть?..
Пашка медленно пошёл к дому, приклонив голову к плечу. Он-то, Пашка, в чём виноват? В чём?..
Как-то в середине апреля, Гребнёв, ожив после очередного ступора своего, сказал удивлённо:
– А я п-подсадную ку-упил…
– Да что же вы молчали-то целый вечер? – воскликнул Пашка.
Схватили «летучую мышь», поспешили к сараю.
Утка лежала на соломенной подстилке прямо под курами, под насестом. Маленькая была уточка – чуть больше чирка. Вытянутая, как лодочка, с серо-ржавым пером. Лежит, как подстреленная – шея крендельком сложилась на крыло, глаз задёрнулся морщинистой шторкой.
Пашка присел и легонько подтолкнул уточку, дескать, чего ж ты дрыхнешь, смотреть тебя пришли – вставай! Шторка раздёрнулась, головка, как брошенная, вскинулась и заходила продольно. Испуганная, удивлённая… Уточка вскочила и замоталась на лапках, как утка настоящая. Головка вдоль, а тулово поперёк качаются одновременно – здорово интересно!
Утку Гребнёв купил у Петьки Шихаля – полусумасшедшего старика, пропащего голубятника, который в неизменном выгоревшем плаще с капюшоном бегал-лазил с ребятишками по крышам и чердакам. И отдал Гребнёв четыреста пятьдесят. Пашка удивился цене. «Да, ч-ч-четыреста пя-яятьдесят о-о-отда-а-ал», – долго «искрили» склянки Гребнёва короткими замыканиями.
Конечно, Петька Шихалев голубятник – никакой: это знали все. Но подсадные у него – сила. Где, когда и как Петька отлавливал диких селезней, чтобы спарить их с домашними утками, чтобы новую, подсадную породу получить – неизвестно. Однако когда его останавливал на улице покупатель – серьёзный покупатель – и спрашивал про подсадную, Петька тут же выдёргивал из-под плаща утку. Будто только что им самим высиженную. «Во! Живая!» – И глаза горели из-под капюшона как у куклуксклановца… Так что, если утка из-под Петьки Шихаля, то только на воду пустить: орать будет – наизнанку выворачиваться!..
– А зачем под кур-то посадили? Ведь обгадят всю…
– Верно. Не п-подумал.
Перетащили соломенную подстилку в другой угол, осторожно перетянули за шнур вспархивающую утку, и почему-то на цыпочках, как из комнаты спящего, уплыли с фонарём за дверь. И уж совсем ни к чему заскрежетал на двери пудовый гребнёвский замчина.
Придя от Гребнёвых домой и стаскивая в кухне сапоги, Пашка услышал из комнаты радостный голос дяди Гоши:
– …у Кондратьева в автоколонне. Слесарем. Третья неделя пошла, третья, Ваня!
Речь, сразу догадался Пашка, шла о Мите.
– Ну, дай бог, Гоша, дай бог! – порадовался отец.
Они сидели у самовара, накрытые уютным, приглашающим светом абажура. Мать, как всегда в это время, мыла полы в редакции.
Дядя Гоша отодвинул табуретку, пригласил Пашку чайку с ними попить.
Пашка сел. И зачем-то сразу рассказал, что Гребнёв купил подсадную. Хотел, видимо, показать отцу всю серьёзность намерений Гребнёва как начинающего охотника. И отец сразу злорадно оживился:
– Так я и знал! – И полез за кисетом.
– Что ты знал? – как мог спокойней спросил Пашка.
– Что купит подсадную. Так и знал.
– Ну и что?
– Ничего. Просто я знал, что этот кулак купит подсадную, что честно охотиться он не будет, – сказал отец, и стал как-то уж очень любовно заглаживать скрученную цигарку вверх, словно это и не цигарка вовсе, а наконец-то склеенный окончательно трудный вопрос.
Пашка, понимая всю бесполезность спора, с надсадой вопросил:
– Ну при чём тут подсадная утка и кулак? А? При чём?!
– О ком это вы? – спросил дядя Гоша, но отец не слышал его и орал:
– А при том, разлюбезный сыночек, что тебе, сыну рабочего, партийца, негоже якшаться со всяким кулацким отродьем! Вот при чём! Понял?! – И отец зло прихлопнул не прикуренную цигарку, вскочил и заходил по комнате.
– Да о ком это вы?! – рассмеялся дядя Гоша, но его не слышали.
– Да что вы все пристали к нему?! – кричал Пашка. – Ну какой он кулак? Какой?.. Он же работает… он же… – Пашка вдруг чуть не сказал, что Гребнёв в партию собирается вступить, но вовремя заткнулся.
– Осёл ты, Пашка, честное слово. Пойми: жулик он. Махровый жулик! Откуда у экспедиторишки, у… у этого жалкого паразитишки, такие деньги, а? Сразу дом покупает за многие тысячи, барахло всё время везёт и тащит! Откуда?.. А ты, сын партийца, ходишь к нему и жрёшь там у них эти… эти подлые пироги!.. Ну чего, спрашивается, ходит туда? – спросил отец у своей тени в углу. Повернулся: – Ну какой, к чёрту, он тебе друг? О чём с ним говорить?
– А если б тебя попросил человек помочь… охоте научить… патроны… ты бы отказал, да? Отказал?
– Человеку – никогда! Пожалуйста, приходи в любое время, покажу, научу, что сам знаю… на охоту с собой возьму! Пожалуйста! Если ты человек… Но он-то, он-то?! Ну какие они, к чёрту, люди? Ведь одна выгода, жульничество в башках? И тебе он не зря крючок кинул, ох не зря-я! Вот только не пойму пока: зачем?.. Но попомни моё слово: измажешься в дерьме – долго отмываться будешь! Попомни… И ведь здороваться Склянка чёртова стал: «З-з-здрасти, Иван М-м-миха-алыч!» Не-ет, тут что-то не так! Что-то готовится. Наверняка…
– Да о ком ты, чёрт возьми! – всё пытался узнать дядя Гоша.
Пашка ринулся в кухню, плюхнулся за столик на табуретку да ещё кулаком подпёрся обиженно. Но вопросы отца царапались, кололись, требовали ответа.
В самом деле, почему у них и отец работает и мать, а живут впроголодь? Мяса зимой – так почти не видят. Ладно, осенью, весной – охота. А зимой? Базар мясом завален, а спросишь цену – и отскочишь! Отцу вон молоко стали давать в типографии, так всё равно домой несёт. Да ещё обманывает, что желудок не принимает, и мать ругается всё время с ним из-за этого. А ему молоко надо пить – работа-то какая: свинец, баббит, пыль. Так втолкуй ему! «Пей, тебе говорят, и никаких гвоздей!» Да ещё смотрит, пока не выпьешь. А молоко это в глотку Пашке не лезет. А в магазинах что творится? С полгода как карточки отменили, а лучше бы не отменяли: за хлебом убийство. Того и гляди голову оторвут. Пашка-то знает. На собственных боках и костях испытывает. Хлеб-то кто доставать будет? Отец на работе, а мать… Но так придавили однажды мать, что бледнеет теперь, подходя к магазину. Да и Пашку провожает – как на бой. Но он, Пашка, вёрткий. Его так просто не раздавишь. Шалишь! Братва, прорвёмся? И пошли буравиться к прилавку Пашка, Ляма и Махра.
Но все ж таки послабление уже есть. Снижение вон было. Хоть и не больно чтоб уж очень товаров на полках, но всё равно знаешь, что всё дешевле теперь. Опять же – реформа денежная. Тоже – деньги другие, вроде красивше прежних. Но Гребнёву-то плевать на всё это – Гребнёв-то живёт! Ну, ладно – Сергей Илларионович: нахапал, да и сейчас из отдельного магазина всё получает. Ладно. Как и Пашкин отец – воевал. Да и начальник всё же, какой-никакой. Ладно. Чёрт с ним! Но Гребнёв-то: и фронта не нюхал, неизвестно, где всю войну ошивался, да и начальник… экспедитор… тьфу! А всё есть. Почему? Может, бережливый просто? Да и не пьёт?.. Но вопросы эти фальшивые были Пашке просто ложью во спасение.
Чувствовал он правду в словах отца. Да какой чувствовал! – знал, точно знал, все знали, что Гребнёв жулик! Однако из дикого упрямства, а самое главное, из-за настойчиво вылезающей мысли о том, что его, Пашку, околпачили и продолжают околпачивать и дальше, мысли, которую он трусливо давил, заталкивал обратно – Пашка не хотел, не мог признать правоту отца. Трудно признаваться себе в своей же глупости. Мысль не новая, но уж больно обидная.
Пашка вздохнул, полез в сумку за учебниками. Вот тоже: восемь экзаменов через полтора месяца… Это ж только в кошмарном сне может такое присниться! Как сдавать будет Пашка – одному богу известно. Эх, лучше не думать ни о чём! Пашка бросил сумку и снова навесил голову на кулак.
Наконец в середине апреля Иртыш медленно, вяло, как чалдон после городского базара, начал стаскивать, снимать с себя ледовую шубу. Спустит один рукав и ждёт чего-то, пьяно течением мотаясь. Другой – и не поймёт, что это за рукав и зачем он. Широкую протоку-полу́ приоткрыл и забыл тут же о ней – протока закрылась. С плеч вон на пузо сползло – бугрится, торосится затором: и что это такое? – удивлённо лупит глаза Иртыш… Да сколько же сдирать-то её, проклятущую? И будто на спину опрокинется и давай елозить, пинать, толкать клятую в низовье, на север, к «порогу избы». У-ухх! – спихнул кой-как и захрапел успокоенно крошевом льда. А наутро проснулся, подымился похмельно, солнышко сбрызнуло его, опохмелило, и: я для работы готов! Чё делать-то надо, чалдоны?..