Парус — страница 43 из 71

Малыш недоверчиво посопел, но «замок» всё же разомкнул.

– Кампас-с-си-ировать! Кампас-с-си-ировать! – подстреленной птицей залетало по вагону.

Вздрогнул малыш, к Митьке вертанулся – а?!

Митька и тут детально разъяснил, что означает это слово, что ничего страшного в нём нет, и погладил малыша.

Катя снова поторопила Митьку, но тот уже одет – короткие вельветовые штаны, длинная капитанка, баульчик в руке – вышел в проход вагона, стал у окна: он – образцовый пассажир железной дороги. «Так, станция довольно-таки интересна и разнообразна», – любознательным поплавком запокачивалась в окне его торчащая вверх козырьком кепка.

А по перрону, не дожидаясь полной остановки поезда, уже бежали, волочились, толкали коленями тяжёлые связки мешков, чемоданов, падали железнодорожные пассажиры – все стремились куда-то вперёд, вперёд поезда, вытаращивая глаза.

Малыш в вагоне не зря опасался «рубцовки саблями». Была рубцовка. Да ещё какая…

В низенькое оконце билетной кассы какими-то упорнейшими, непобедимыми живцами всверливались густо мужики. Мамай! Куликовская битва! И в бьющемся этом, орущем воинстве – неизвестно как попавшая в него – Катя.

– Мама! – кричал Митька. – Ма-а-ама!!

– Стой у вещей! Не отходи… от вещей! – билась, выдавливалась вместе с криком наверх голов Катя. – Не от… ходи-и!

И вдруг пошла лупить кулаками направо-налево. Прямо по башкам. Расшатнулось воинство. Недоумевает: ненормальная, что ли? Катя тут же нырнула к кассе. Вынырнула обратно и вытолкнулась из клубка. Мужики опомнились – в рубцовку!

– Ну, что нюни распустил? – Катя улыбалась, победно помахивала закомпостированными билетами: – Дальше едем! – Платок у неё съехал на ухо, волосы крылом на одной щеке, длинная царапина – на другой: красотка, да и только!

– Ма-ама… – обнял, прижался к матери Митька.

Внезапно увидели Панкрата Никитича и тётю Малашу. В толпе, неподалёку. Старики растерянно топтались, обставленные своими мешками. «Господи, как же про них-то забыли?» – уже проталкивалась к ним Катя.

При виде её Панкрат Никитич обрадовался, но тут же сник, и словами, и всем видом своим выражая их досадное со старухой опозданье.

– А всё ты, ты-ы! – мстительно заскребла его старуха. Красная, злая. – Люди бегом, бегом, а он вышагивает, а о-он вышагивает: успею, куда мне торопиться, для меня специально билеты приготовлены, дожидаются меня… Э-э!

– Да будет тебе… – стыдился за жену старик.

Катя решительно потребовала их билеты. Старик начал было ощупывать себя, прилежно вспоминать, но старуха уже оправляла подол и протягивала билеты Кате. Катя ринулась к кассе.

– Ты глянь, опять эта ненормальная! – испуганно раздавались в стороны мужики.

Катя лезла.

– Мне только узнать! Узнать мне то… лько! Узна-а-ать!

Нырнула…

– Вот нахалка так нахалка! Второй раз! Без очереди!..

– Да выкиньте её!

– Да что ж это такое, мужики?

– Да выкиньте её, стерьву! Вы-ы-ыкиньте! – упорно ныл поверху гундливый голосок.

Катю выкинули. Но билеты в руках – закомпостированы.

Билеты стариков почему-то пронумеровали не в пятый вагон, как Катя просила, а в восьмой, и Панкрат Никитич сильно огорчился. Катя стала заверять его, что в Новосибирске постараются попасть в один вагон, что так уж получилось. Просила она. Без разговоров сунули билеты – и всё… Но старик всё сокрушался, да как же теперь они не вместе-то будут, и жалко это, конечно… ах, ты, мать честная! Как же? Непоправимую оплошность будто допустил. И виноват сам, а не равнодушная кассирша, что выкинула билеты – и – следующий!

– Ну, чего привязался к людям? – толкнула его локтем старуха. – Сказали тебе… – И словно извиняясь за непростительную слабость старика, пояснила: – Он у нас такой… Привязчивый. Как малой. Не дай бог!

Старик, как нашкодивший, виновато посмеивался.


Нужно было идти в город отоваривать карточки.

У стариков карточек не было. «Нам не положено. У нас всё своё должно быть. Мы из деревни. Мы – богатеи!» – пошутил Панкрат Никитич.

– Но, может, что без талонов будет? – предложила ему Катя. – Селёдка? Чай?.. Мы купим…

Продолжая чудить, старик яростно охлопал карманы. Крутанулся к жене: где деньги, жана?! У старухи глаза сразу забегали, как в осаду попав, в окруженье, она зло глянула на мужа, стала хватать левой рукой подол.

Деньги считала долго, отвернувшись от всех. (Старик подмигивал Кате: беда-а!) Принималась зачем-то гмыкать, покашливать, кряхтеть. Шелест денег чтобы заглушить, что ли?.. Повернулась, наконец:

– Вот, дочка, шестьдесят. Пересчитай!

Катя пересчитала – всё верно: шестьдесят рублей. Пусть не беспокоятся – если будет что, купит, сдачи принесёт.

– Только вы уж, дочка, вещички-то оставьте, оставьте… – Глаза старухи снова забегали. – А мы покараулим. Оставьте…

Старик долгим взглядом посмотрел на жену…

– Да, да, оставьте, – всё прятала та глаза. – А мы покараулим, покараулим, оставьте…

Катя постояла. Густо, всем лицом, покраснела. Сказала, что сама хотела просить их об этом. Пододвинула свои вещи к ногам стариков.

– Митя, давай и твой баульчик. Тётя Малаша покараулит… Ну, чего же ты?..

Ну, уж нет, со своим баульчиком он, Митька, расстаться не может. Никак не может. Даже если б это нужно было для успокоения десяти тётей Малаш! Какой же он железнодорожный пассажир без ручной клади? Неужели непонятно?

– У, упрямый!

Глядя им вслед, старик дёргал себя за ухо, отворачивался, стыдился самого себя. Не выдержав, слезливо застенал:

– Чего ж ты, а? Заместо благодарности, а? Чурки мы, выходит, а-а?..

Отвернувшись от него, старуха растопыривалась, наклонялась, сгуртовывала сидора, как баранов, что-то зло бормотала…

– Тьфу! – плюнул в сердцах старик.


Ночью в битком набитом людьми общем вагоне удерживала Катя на коленях голову спящего Митьки. Все те заботы, переживания, трудности и неудобства дальней дороги, спасающие Катю днём, теперь безжалостно ушли, оставив ей – её: беззащитное, больное, в грохоте колёс без исхода бьющееся под вагоном: почему ты столько времени молчал? почему ты столько времени молчал? почему ты сейчас молчишь? почему? почему? почему?..

Задыхаясь, мучаясь в летящей грохочущей черноте, сознание торопливо выбиралось наверх, к тусклому свету вагона, не могло прийти в себя, отдышаться, стремилось перенестись, перекинуться на что-то другое – здоровое, не больное, спасительное… Она опять старалась надеть на себя всё дневное, привычное. Вспоминала работу, дом. Приходят ли поливать их общий огород сёстры Виноградские – вон какая жара-то днями стоит? А может, у них дожди?.. Думала о Дмитрии Егоровиче. Как он один дома справляется? Ест ли горячее?

И всё это – тоже её, тоже неотделимое – отстукивалось дальше и дальше, оставалось где-то там, за вагоном, за поездом, в необозримой лунной ночи…

6

В райисполкоме Дмитрий Егорович Колосков находился в громкой должности главного агронома района, но более неподходящей работы для 67‑летнего старика придумать трудно: круглый год приходилось мотаться по району из одного конца в другой: в устойчивую погоду – с Иваном Зиновеевичем на полуторке, в распутицу и метели – с Пантелеевым-Спечияльным на лошадях. Но понимал старик, что надо, и не роптал.

И вот маленький сухонький старичок идёт и идёт где-нибудь межой, попыхивая самокруткой, наматывает да наматывает намозоленным обмерником, а за ним – агроном и сам председатель еле поспевают… Однако всякое случалось в трудное то тяжёлое время…

Однажды пыхтел за ним, в бороздах спотыкался, председатель Калмогоров, из кержаков. Краснолицый, тучный. Отставал, вконец задыхаясь, платком отирался, снова догонял. И вот когда остановились передохнуть, вдруг предложил ему, Дмитрию Егоровичу, мешок муки-крупчатки. Взятку. За то, чтобы Дмитрий Егорович не вносил в сводку земельный клин за Воробьёвой балкой. Шесть гектаров. Весной всё это случилось. Возле тощей мокрой лесопосадки. С глазу на глаз.

Смотрел на деревню вдали Дмитрий Егорович, курил задумчиво и вспоминал всю краснорожую родню Калмогорова, окопавшуюся с ним в сельсовете. Наверняка уже есть «решение» этого липового сельсовета: пустить клин под пары… А засеваться клин будет, а осенью так же споро, ничего не подозревая, колхозники снимут с него урожай, а урожай тот осядет в сусеках самого Калмогорова и всей его глотовой родни… Ловко!

– Ну, Егорыч, – ныл Калмогоров. – Мешок крупчатки – и по-людски, по-доброму, а, Егорыч?..

– Два!

– Чё?!

– Два мешка – и по рукам!

– Вот энто по-нашенски, вот энто… ятит-твою!.. – Калмогоров схватил руку Дмитрия Егоровича и затряс её. Как со вступлением поздравлял. В шайку свою подлую.

А Дмитрий Егорович вроде бы смущался. Говорил, чтоб осторожней там, с мешками-то. Когда в кузов класть будут. С Иваном Зиновеевичем. А то люди кругом…

– Егорыч! Понял! Лечу! – И уже в следующий миг Калмогоров пыхтел прямо по пахоте, словно лихорадочно-жадно пересчитывал сапогами её вывернутые тучные ряды: моё! моё! много! много! – пела, подбрасывала, тащила вперёд эту тушу борова неуёмная радость…

Долго смотрел вслед Дмитрий Егорович. До тех пор, пока Калмогоров, точно обожравшись этой земли, пахоты этой, не стал выкарабкиваться из неё жуком навозным на чистый взгор у деревни. «Ну, погоди, подлюга!» Скрипнув зубами, Дмитрий Егорович отвернулся. Продолжил махать обмерником дальше.

Через час он стоял в кузове полуторки и говорил окружившим машину колхозникам: бабам, подросткам, детишкам да старикам.

– Тут вот какое дело, товарищи… Ваш дорогой председатель, Фёдор Лукич, и ваше уважаемое правление… – Дмитрий Егорович широким жестом показал на крыльцо сельсовета, где стоял сам Калмогоров и вся его родня, – …так вот, товарищи, они поручили мне, как представителю района, за ваш героический труд для фронта, для победы и в честь приближающегося дня Первое мая… да и пасха вон через три дня… – Народ засмеялся. – Одним словом, товарищи, мне поручено раздать вам муки. Пельмешки чтоб там, пироги на праздник! – Народ радостно загалдел. – Вот тут в двух мешках двести с небольшим килограмм. Мы их сейчас и поделим поровну на всех… Марья Григорьевна, сколько у вас там получилось?