Парус — страница 52 из 71

– Мама, как ты думаешь, если папе показать… если прочесть ему мои «Дорожные наблюдения» – они ему понравятся?

– Понравятся, Митя… Он очень любил читать. И тебе всегда читал. Сказки… Ты этого не помнишь, конечно. Маленький был…

– Помню… – не совсем уверенно сказал Митька. И тут же хотел рассказать про трактор. Только где это было? Ну конечно, в деревне! Осенью. Возле правления колхоза. Трактор стоял большой, маслянистый, жаркий, бил чёрными чубами из чёрной трубки вверх. И там же, высоко, как на небе, вцепившись в гладко-белые железные палки, сидел тракторист-дяденька (отец сидел?), и такой же чёрный, маслянистый, чубатый, белозубо улыбался. Кто-то подхватил Митьку сзади под мышки (дедушка подхватил?) и кинул на верх этого высокого горячего чудища. Прямо в руки дяденьке. И трактор сразу как обезумел – и понёсся по выгону, и побежал. Выкатил из деревни – и открытый всему миру просёлок быстро забултыхался Митьке навстречу, бил в лицо то горячим, моторным, то холодным, с осенней вывороченной стерни, а когда Митька поворачивал голову назад, к деревне, просёлок сыто швырялся масляной землёй. И дяденька что-то пел, кричал, и дёргал, дёргал с Митькой эти гладко-железные палки…

Так было это всё или не было?.. Себе в подтверждение Митька хотел спросить… и осёкся: согнутая спина матери опять вздрагивала, голова приклонялась к носовому платку…

«Папа… что сделать… чтобы мама… не плакала?..» – впервые написал в тетрадке карандаш… и, глядя на эти медленные, трудные слова, словно не им, Митькой, написанные… слова, закрывшие всё в тетрадке, всё написанное ранее… Митька не выдержал и заплакал… Открытый всем, беззащитный.

– Ну что ты, сыночек! Что ты!..

– Ма-ма-а-а… – некрасиво, больно наморщивалось, кривилось в плаче веснушчатое мальчишечье лицо…

Потом смотрели они на дикоусые остановившиеся часы в конце перрона, на белые рельсы, мучительно уползающие к горизонту…

19

Товарняк на Алма-Ату заорал, ударил станцию вечером, почти на закате дня. Целый день, подлец, выжидал чего-то на запаснике. И сотни людей посыпались с перрона, бежали к нему, падали, рассыпаясь по рельсам детьми и вещами…

Катя и Митька неслись вдоль состава, пропуская и пропуская вагоны с насмерть бьющимися людьми. Всё так же ревел, стегал паникой паровоз. И вдруг: «Сюда, сюда, мамаша!» В сдвинутой двери вагона присел на корточки парень – фиксой улыбается, пальцами манит: «Ну!..» Катя кинула наверх Митьку с баульчиком, чемодан, сумку, сама взлетела, вдёрнутая парнем. Смотри-ка, вагон-то пустой почти! Справа вон только люди какие-то. В карты вроде бы играют. Под нарами.

С левой половины вагона быстро натаскали соломы, накидали её к стенке, уселись прямо напротив двери: как повезло!

В широко расставленных ногах парня, внизу, появилась голова старика в малахае и молчком начала пихать в вагон мешок. «Куда?! Спецвагон!» – выпнул мешок парень. Но старик опять карабкался, и мешок за собой тащил. «Спецвагон, морда!» – заорал парень, пихнул сапогом старика в плечо. Старик и мешок исчезли. Снова появились. «Сгинешь ты, гад, или нет?!» Парень отдирал руки старика от двери. «Да что вы делаете-то?! – вскочила Катя. – Ведь свободно!..» – «Заткнись!» – процедил в её сторону парень. Вдруг ударил старика кулаком в лицо. Старик оторвался от двери, упал вниз. «Да как ты смеешь, подлец! – закричала Катя. – Ну-ка пусти!» Она хотела спрыгнуть к старику. «Сядь на место, сука, пока по рогам не вмазал!» Парень толкнул Катю от двери… Да что же это!..

По путям к поезду быстро шёл кривоногий низенький казах в форменной железнодорожной фуражке. За ним катилось пол-аула казахов: женщин, детей, стариков. Старик у вагона поднялся, отирая с лица кровь, заспешил навстречу своим. Показывал казаху в фуражке на вагон, на парня. Весь аул повернул к вагону.

– В чём дело? Что за спецвагон? Я начальник станции. А вы кто такие? Предъявите документы! – сразу потребовал казах в фуражке.

В дверях уже стояло несколько человек. «Товарищ! Товарищ!» – кинулась было к двери Катя, но её загородили, оттеснили назад.

– Да что вы, гражданин начальник! Какой спецвагон! – фальшиво рассмеялся глыбастый мужик. В майке, в сплошной татуировке. – Парень пошутил, а вы уж и поверили. Строители мы. Бригада. Ждём остальных – вот и заняли. Должны подойти. Строители мы.

– Но вы не имеете права занимать целый вагон! Сколько вас? Откуда? Какая организация? Документы! – не отставал в фуражке.

– Да ладно тебе, товарищ! Грузитесь! Места всем хватит! Загуляли где-то наши – видать, не подойдут. Грузитесь! – и глыбастый одной рукой, как штору, сдвинул дверь вправо, до упора. Проходя мимо Кати, выдохнул злой водкой: – Шуточки любишь шутить, красотка!..

Казах в фуражке колебался. Но тут опять заревел паровоз, и казах махнул рукой своим: грузитесь! В вагон полетели мешки, тюки с шерстью, казашатки в тюбетейках, лукавые девчонки с многокосичками завзвизгивали, полезли женщины, взбалтывая тяжёлыми монистами; закряхтели аксакалы-старики в малахаях.

Катя и Митька успокоились. А через пять минут, когда поезд уже бойко постукивал, пили вместе с казахами чай из пиал, с баурсаками. У весёлых казашаток глаза были как очень чёрные живые смородины…

Потом, в эту последнюю ночь перед Алма-Атой, было пятеро оскалившихся финками бандитов в полуосвещённом громыхающем товарном вагоне, и напротив – овцами сбившихся на соломе у стенки женщин, детей, стариков…


На станции Алма-Ата-вторая, в зное привокзальной площади, меж тележек с ишачка́ми ходила полураздетая босая женщина. Она останавливалась перед возчиками в ватных халатах, о чём-то умоляюще просила их. С ней ходил мальчишка лет семи-восьми, тоже босой и полураздетый, но с баульчиком в руке. Старики-возчики подозрительно слушали, потом зло отмахивали их, отворачивались к своим ишачкам, деловито поправляли упряжь. Женщина и мальчишка шли дальше.

Их догнал старик-казах, тронул женщину за плечо. Ласковые, вековыми степными ветрами задутые щёлочки глаз. Улыбаясь, показал на своего ишачка с тележкой. Идя к тележке, женщина, чуть не рыдая, благодарила и благодарила старика. Тот смеялся, похлопывал её по плечу. Втроём уселись на тележку. Старик набросил на женщину какую-то тряпку, протянул обоим по большой лепёшке. Затем накинул верёвочным кнутиком ишачка по боку. Ишачок постриг ушками, подумал, и с места побежал – как будто частоколушки начал городить на мостовой.

– А-айда, Джайран, а-айда! – оборачивался, смеялся, подмигивал старик. – А-айда-а!

Ишачок бежал. Старик смеялся. Не замечая освобождённых слёз своих, смеялись с лепёшками в руках женщина и мальчишка. Смеялось в листве над головой бегущее солнце.

– А-айда, Джайран! А-айда-а-а!..


Ни в одном из четырёх госпиталей Алма-Аты Колосков Иван Дмитриевич в списках раненых, находящихся на излечении, значиться не будет…

20

Спустя год, в городе П-ске, по улице Грибоедова, во дворе пимокатной артели слепых, в один из июльских дней стоял высокий мужчина в прорезиненном длинном фартуке. К груди его застывши припала женщина. Платок с головы у неё съехал, рассыпав на лицо, на закрытые мокрые глаза, с сильной проседью короткие волосы. На обгоревшем, как оплавленном, лице мужчины жуткой медалью вывернулась глазница. Другой глаз – точно выпуклый застрявший кусок свинца. Одной рукой мужчина прижимал к себе женщину, другой – слепо тыкался, цепко хватал длинными пальцами парнишку лет восьми: плечи его, голову, сбив с него кепку. Парнишка удерживал баульчик у груди, и, будто от цепких лихорадочных тычков, из глаз его проливались слёзы.

– Катя!.. Митя!.. Сынок!.. – из маленького стянутого рта, как из жизни другой, прилетали прерывистые слова.

Вокруг трёх этих людей суетилась какая-то пожилая женщина в чёрном халате. Всё сгребала в одно – чемодан, сумку, узелок. Но всё разваливалось у неё, падало, и она, словно боясь остановиться, всё сгребала и сгребала, плача и бормоча:

– Да что же вы стоите-то? Да что же вы стоите-то? Что же вы стоите-то?..

В низких открытых окнах полуподвала, как слепая, насторожённая рощица перед грозой, застыли обнажёнными глазами инвалиды.

Парус

1

Отец лежал на столе. Длинный этот стол притащили от соседей. Но всё равно он был короток отцу: ноги в новых носках торчали за край. Дядя Коля-писатель пытался сейчас натянуть на ноги новые тапочки. Одной своей рукой. Тапочки не налезали. Ноги казались култастыми, и словно бы тоже не отца. Саша, помоги! Сашка дёрнулся, но в руку вцепился брат Колька. Ну, что же ты? Повернувшиеся стёкла очков от слёз точно были заткнуты тряпками. Ну! Сашка, выдернув руку, подошёл. Когда натягивали тапку, коснулся заголившейся ноги отца. Схватился сразу за неё. Обеими руками. Нога была замороженной, сырой, как будто отходила от мороза… Отступил назад. Колька цапнулся за руку. Вытаращив глазёнки, смотрел.

Константин Иванович лежал с закинувшейся головой, со сложенными на груди руками. И почему-то только на левой руке посинели ногти. Длинные пальцы казались выводами от сердца. Тупиковыми проводами с засинелыми лампочками… Чудились выпавшим мозгом его вьющиеся белые волосы…

Дядя Коля приспосабливал свёрнутое одеяло под запрокинувшуюся голову друга. Сашка снова бросился. Подсунули. Дядя Коля опустил голову на этот валик. Знобясь, Сашка торопливо приглаживал волосы отца. Так приглаживает мать волосы ребёнку.

Пришёл и стоял молчком Малозёмов с палкой. Низенький, с кудлатой бородой. Работавший когда-то тоже в уфимской газете. Знавший Константина Ивановича. Шофёр. Давно на пенсии. Смотрел на мёртвого спокойно, даже равнодушно. Как смотрит привыкший могильщик. Или музыкант похоронного оркестра. Просто жмур лежит. Жмурик. Которого скоро потащат. И нужно будет вышагивать сзади, равнодушным поцелуем прикладываться к своей альтушке. Выдувать из неё привычную рафинированную душераздирающую скорбь… Не сказав ни единого слова, ушёл.