Начиная с июля 1801 года, как повелось, дважды в неделю после обеда к его величеству слетались молодые друзья: польский князь Адам Чарторыйский, весьма способный и оглядчивый, князь Кочубей, знатный законник и завидный администратор, граф Новосильцев, столь же честолюбивый и чопорный, сколь и образованный, граф Павел Строганов, который Европу знавал куда лучше, чем свое Отечество.
Всепонимающий Александр не торопился перепахивать поле и засевать его семенами свежих идей. Вялый и мечтательный, не терпящий петровских «штыковых атак», он более улыбался и целомудренно молчал.
И все же пришла долгожданная оттепель! Свет рукоплескал отмене драконовских указов Павла.
Сердце Николая Петровича в те дни тоже билось надеждой и радостью: на службу вернули тысячи блестящих офицеров и государственных умов, а журавли виселиц убрали с пустынных площадей; зубы цензуры притупились и хватка ее стала не столь костоломной и гибельной. На улицах вновь появились и круглые шляпы, и длинные волосы, и яркие жилеты. К священникам, дьяконам, дворянам и сословным горожанам телесные наказания боле не применялись.
Были немедля возвращены из индусского похода донские казаки, и на дикую павловскую авантюру в Туркестане наложен могильный крест. Английская эскадра, уже пробороздившая пролив Эресуны, сделала оверштаг57 назад. Тогда же проклюнулось желание союза с Лондоном. Пятого июня 1801 года в Северной Пальмире был подписан договор между двумя великими морскими державами. Дипломатические отношения с Австрией, взорванные Павлом, восстановлены.
О! Это был долгожданный взмах крыл молодого государя: восхищенный такой добродетелью, русский народ целовал следы, оставляемые батюшкой-царем.
Ставил свечи и граф, свято веруя в разум и быстровзлетное процветание Державы. Увы, высокого парения не получилось. Александр не был богат ни дерзновенной отвагою, ни кипучей деятельностью своего предка − Великого Петра.
Канцлеру с юности претили прожигатели жизни, та толстокожая порода вельмож, которая свою булыжную душу драпировала флером пикантностей, а пошлые остроты выдавала за тонкий, прозрачный ум. Такие любили позубоскалить, перепесочить кости тем, чьи имена и титулы взросли не на диких деньгах, а на славных делах во благо России.
Боялся этого окружения граф, боялся и презирал. Страшился узреть его вокруг трона… И, видно, не зря ныла душа: случилось именно то, что приходило к Румянцеву в невеселых думах.
Николай Петрович накренил нос графина к граненой рюмке. Гадко было на сердце. Он досадливо сморщил лицо: полгода после отъезда князя Осоргина сделались для него пыткой. «Только б поспел, сокол!.. Примет фрегат, тогда хоть на душе будет покойней…» Румянцев хрипло вздохнул, еще и еще. В груди − будто камень застрял: нет покою, хоть в петлю!
Лакеи, что стадо на пастуха, глазели на него изумленно: не могли припомнить такой мрачливой рассеянности.
Да и сегодняшний день, что скрывать, подгорел с самого утра. Отправляясь на службу, Николай Петрович вышел из дворца и… оступился на предпоследней ступени, упал, подвернул ногу, замочив выше щиколотки чулок и зашибив правое колено.
Перепуганные слуги слетелись стаей галдящих галок: подняли, отряхнули, возвратили в комнаты, а кучер так и прокуковал до обеда у подъезда, хлопая глазами да ковыряя в носу: «Поедет − не поедет его сиятельство?.. А вдруг, как да… тады… Тпррр-у-у, залетные, обождем от греха!»
В тот день канцлер так и не выбрался, отослав курьера доложить: «Так, мол, и так, приключилась оказия…»
Да, если по совести, то последние два года его сиятельство в министерство иностранных дел отправлялся, как на каторгу. Удрученный войною с любезной Францией, которую он страстно почитал и с которой ему не удалось договориться о мире, Румянцев опустил руки. Его личное самолюбие крепко страдало. Лед опалы становился с каждым месяцем тверже − не разобьешь. Молодой Государь, на которого молился умудренный граф, более не мог, да и не хотел оказывать ему прежнее покровительство… Как ни бросай карту, а золотое время кончилось. А при дворе уж не флейтой, − трубным иерихоном гремело обвинение его в пристрастии к корсиканскому Голиафу.
До какого рвения тут? День теперь ночью казался. А ведь, бывалоче, до глубокой ночи в кабинете простаивал за бюро, а то и вовсе до петухов перо маял, при этом не ленясь подвергать беспрестанным испытаниям ревность своих подчиненных.
И сейчас он сидел в кресле: боль, гнев и обида, в альянсе с бессилием − все к одному: «Только поспеть с последним замыслом, а там в отставку… Всё! Под завязку сыт, хватит! Старому псу кость кидать − лишь зубы ломать…»
Граф вдруг застонал, вцепился в волоса и, прихрамывая на распухшую ногу, доковылял до софы.
− Господи! За что?! Чего ждать? Что же отныне будет с Россией?!
Внезапно он задержал взгляд на позолоченном подлокотнике, увенчанном головой хитронырого пана.Через силу сглотнул, на миг разгоняя морщины. Лесной сатир ухмылялся ему кривогубой улыбкой Нессельроде.
− Батюшки-светы, − старик перекрестился.
Барельеф еще мгновение глядел на него торжествующе, точно желал показать, что он здесь боле не хозяин, а так, всего лишь докучливый временщик.
Николая Петровича заколотило. Быть может, впервые по-настоящему он узнал, как чувствуют себя люди, чей хлеб, не сетуя уж о шоколаде, зависит от расположения иных. Глаза сатира еще, казалось, тлели пугающей, злой усмешкой, отчего графу нестерпимо захотелось влепить деревяшке пощечину.
«Ужели проиграл?» − мысль эта была жгуче зубной боли.
Сын знаменитого фельдмаршала Румянцева-Задунайского поник плечами. О его батюшке говаривали: «…великий ум, необычайная твердость души, неизмеримые познания, но черствое сердце и непомерное честолюбие».
«Незавидно гладко сказано, однако, − весомо! А что скажут обо мне? Поклонник Франции и чудовищного самозванца, гениального выскочки, от коего трепетала прилизанная Европа?»
Так рассуждая, вогнал он себя в «цыганский пот». До появления этого худородного полукровки Нессельроде канцлеру и в голову-то не приходило, что возможен столь бесславный финал.
Да, верно бытует пословье: «Бойся коня сзади, козла − спереди, а жида − со всех сторон».
Граф постарался выбить из головы мысли о будущем, ожидающем его, коли придется в безвестности коротать отпущенный век. Не получилось. Память с неумолимостью рока давила былым.
Он привалился к парчовой турецкой «думке». Вспомнился отъезд в армию в седьмом году, когда он передал его величеству записку с объяснением, что совершенно не уповает ни на какое решительное содейство России со стороны Англии и Австрии в продолжении сей войны… и что, каким бы отъявленным супостатом ни был Буонапарт, он никогда не сможет причинить русским столько зла, сколько причинит любимая Императором Англия своей лицемерною дружбой. В то время Александр с благоволением и даже признательностью изволил принять эту записку.
«Что ж, это было тогда, а ныне… Бог мой! А вдруг и тогда сие уже была маска двуликого Януса? − старик Румянцев тронул кончиками пальцев вытянутую больную ногу. − Хм, каска спасает голову, а маска − всего человека. Она позволяет не только скрыть лик, но и внимательней разглядеть чужой».
Спина затекла, и, хотя колено требовало покоя, канцлер дошел до окна. На улице звенел и журчал апрель. Противного берега Невы видно не было. Над свинцовой рябью курился молочный туман, из него появлялись призрачные шлюпы и парусники, не смолкая тренькали рынды58, оповещая судоходов: «Будь осторожен! Не зевай!»
«Господи! Мир-то каков вокруг: благодать и покой. А такие шторма, такая муть в глубине!» − он пуще прижался к стеклу: что там на набережной? Но так ничего и не углядел. Колено прострелила чертова боль. Николай Петрович тихо осел на оттоманку, сцепив зубы; однако подумал не о набрякшем колене… По его расчетам, Алексей Осоргин уже простился с берегом.
Он трижды перекрестился: «Смилуйся, судьба, − отведи беду!»
Глава 2
В последующие дни Преображенский самым придирчивым образом изучил корабль с бушприта59 до кормы. Он лично в обществе мичмана Мостового и боцмана Кучменева облазил и обстучал все трюмы и реи60, ощупал шкоты61, осмотрел камбуз, кают-компанию и все прочее, куда мог заглянуть ревнивый глаз капитана. На лаврах почивать было рано.
Фрегат действительно, как писал Осоргин, оказался отменным судном. Конечно, не ровня линейному, который лишь во снах грезится, но всё же сердце в груди пело. Водоизмещением в четыреста тонн, «Северный Орел» мог похвастаться двумя батарейными палубами − открытой и закрытой. По бортам из портовых нор62 зло взирали на мир жерла пушек.
К восторгу Андрея, подводная часть судна оказалась обшитой медью. Уж он-то знал каторжные муки мореходов: чтобы хоть как-то сохранить днище от нашествия морского червя, они сухотились с дополнительной обшивкой корпуса дюймовой доской, устилали ковром прокладку из овечьей шерсти с крутым замесом толченого стекла. В известной степени мера эта спасала корпус, но затабанивала63 скорость и увеличивала осадку.
Ход «Северный Орел» имел отличный; рангоут64 − загляденье, мечта каботажников, а добрая оснастка позволяла фрегату бороздить океанскую прорву почти по фронтиру65 сплошных льдов.
«Что зря Бога гневить, посудина сия может решительно сцепиться с любым врагом − ни испанцу, ни британцу кормы не покажет. Лопни от зависти, либо умились до слез», −заключил капитан.