− Когось? Ужли не знаешь, иуда? Черт заезжий! Купеческую! Всю подчистую в два края… Головешки токмо и есть, вишь, полыхает-то как?
Старуха начинала бесить. Он собрался уже послать ее куда подальше, но что-то заставило его промолчать.
− Пожар… пожар из-за моего дома? − осилившись, прошептали его губы, лицо побледнело.
− Гляди-ка, угадал, бестолочь! − старуха плюнула в его сторону и заковыляла прочь. Сухая кедровая клюка застучала по каменистой земле.
− Палыч! − Преображенский приподнялся на локтях, осмотрелся. − Па-а-лыч!!! Двухголовый, где бес тебя носит?
Ответа не последовало: денщик будто испарился, вокруг мельтешили чужие лица.
Капитан лежал на темном от пота кожане и крутился в телеге, поворачиваясь то на правый бок, то на левый, то на спину, и снова: то туда, то обратно. Слова старухи запали крепко − не выбросишь, не соскоблишь.
Да, он спас, рискуя животом своим, пакет; но одновременно Андрей с ужасом осознал, что, по всему, из-за этого пакета и был пущен красный петух! Он чувствовал, что, схоронив его в скворечнике, сам не желая того, потакнул скверному, непростительному делу.
«Нет, нет, я обязан был таить в ином месте, не в доме…» − Преображенский тихо стонал. Пакет теперь пудом давил грудь. И холодом несло от него, будто от железа, стылого на морозе. «Что содеял? Что содеял? Быть шкуре драной! − казнил он себя. − И виноват-то сам, по-стыдно и непростительно! Сколько народу обездолил… Господи, да за какие грехи кара Твоя небесная? Чем повинен я пред Тобою, что чрез меня беда такая?…»
Андрей Сергеевич повернулся, подмял небритой щекой треуголку, лежавшую рядом. Впервые им переживалось по-настоящему тяжелое несчастье, поправить кое было немыслимо, виною которому был он сам.
− Вашескородие, вот, за водицей вам бегал, − фигура денщика грибом выросла пред Преображенским. − Ох, потом-то как изнялись… Испейте, ей-ей, полегчат, ну-с!
Руки старика не замедлили поднести медный ковш.
− Пожар по нашей вине? − выстрелил вопросом капитан. Ковш трепетнулся встревоженной уткой в руках Палыча, глаза виновато моргнули.
− Не вели казнить, батюшка! Вот те крест, Андрей Сергеич, не мой сей грех, не мой… − начал накрещиваться денщик.
− Не тяни жилы, дурак, и так тошно. Ответ на «Орле» дашь!
Денщик скорбно поддакивал, швыркал сизоватым носом, но вопросы втыкал:
− А со скотинушкой что прикажете делать, Андрей Сергеич? Уберег, ить, я ее, родимицу, ровнехонько всю! Не бросать же, а-а?..
− Продашь, и немедля, хоть бы и Карманову. Паруса ставить время. Ну, трогай, на пристань пора. Да груни потише. И вот что, поезжай через Рождественку, кобылу отогнать надо, шут бы ее взял, наблажную.
− Знамо дело, вашескородие. Не извольте головушку маять, причалим. Делов-то…
Старик ругнулся сквозь зубы на ерепенившегося гнедка и пристягнул вожжами. Телега вздрогнула и, петляя меж брюхатыми скарбом подводами погорельцев, загремела колесами.
Капитан посмотрел на широкую, с сутулиной спину Палыча и устало прикрыл веки. Недосказанное мямленье слуги было честным, однако уж слишком горьким. Преображенский пуще сомкнул глаза, чтоб не выдать слез.
Но сквозь соль их он скорее увидел, чем почувствовал, как затянулось грядущее необъятной тенью. И не знал Андрей, был ли то сумрак неведомых гор, щербатые гребни которых терялись в туманной выси, или стеной всклубились тучи, и за ними шествовал гибельный мрак… Да только мрак этот чернее черного ширился на глазах, медленно, но неизбежно пожирая светлые дали. И сколько ни пытал свой взор капитан, силясь проглядеть сию толщу, − напрасно; лишь гулко свистел ветер в ушах и стонал на все голоса. И вдруг небеса взорвались алым сиянием из-за далеких кряжей, и сердце Преображенского сжалось: он увидел, как птица без глаз тяжело вылетела из багряной тьмы.
Андрей перестал дышать, а она прошла безгласым горевестником над его головой, взявшаяся ниоткуда, ушедшая в никуда.
Глава 14
Охотск с кафедрального собора был зрим отчетливо, как на ладони: ряды плотно жмущихся друг к дружке домов, купола церквей и дороги, влекущие в даль.
Но не это занимало Гелля Коллинза, стоящего на верхнем ярусе колокольни. Он зорко следил за объятым пламенем домом капитана Преображенского, будто не горящая улица была перед ним, а карточный стол, за которым разыгрывалась сложная партия в покер. И смертный приговор, вынесенный им Купеческой, не сбил ни одной карты в этой игре. Корчившаяся в огне улица была лишь очередным ходом, правившим его прежнюю ошибку.
В треуголке, одетый в индиговый камзол, капитан «Горгоны» наблюдал в подзорную трубу и улыбался усталой, а вернее, горделивой улыбкой сорвавшего банк игрока. Пальцы отстукивали по перилам пляску святого Витта.
Собрав морщины на лбу, Гелль отошел к стене и оперся о нее правой рукой. Взгляд его продолжал зачарованно низать пунцовое зарево, а с губ слетело:
− Бог всегда на стороне сильного…
Затем он откинул ниспадающий плащ, разогнал сутулость и широко, как портовые норы, открыл глаза. Было похоже, будто, сметая преграды стремительностью всепроникающего взора, старик заглянул в необозримую даль. Мгновение спустя смиренную тишину взорвал глумливый, раздирный хохот.
Вспугнутое воронье бултыхнулось с колокольни и заплескалось плотной черной рябью, треща крыльями, рассыпая карканье и тревогу. Хохот подхватило и завертело многократное эхо, дробя о стены и своды храма. Странно и жутко было смотреть на это застывшее лицо, внимать нечеловеческому смеху, казалось, уже не одной, а тысячи глоток.
Неожиданно, подобно абордажным крючьям, пальцы впились в перила. Коллинз смолк, насторожился, глаза сухо блеснули, среди рыдания затихающего эха он уловил топот гонимых ног, взбегающих по ступеням, и прерывистые всхрипы, схожие с глухим ворчанием взявшего след пса.
Мамон ядром бросился к американцу:
− Отрылась евона грамота, капитан. На пристань оне подались… Сам понимаешь, светиться − грех, усекут − вилы нам.
Рысий треух сполз впритык к зарослям бровей. Пятерня рукояток пистолетов топырилась за ременным поясом, схваченным натуго.
− Согласен, не ори. Зачем сюда притащился? − тяжелый, как надгробная плита, взгляд придавил Мамона.
− А разве по мне не видать, что я маленько поиздержался?
− Черт, это похоже на вымогательство, сынок. Грубой игры захотел?
− Не гомонись, капитан! Я завсегда сказываю: жируешь сам − дай подкормиться другим.
Гелль холодно улыбнулся:
− Приспусти паруса. Мы еще ни о чем не договорились.
− А мы и не договоримся, покуда я не увижу своих кровных… Ежли не подкатишь с деньжатами ко мне, придут к тебе − заколотить в гроб. Усек?
− Я никуда не денусь, − старик внимательно посмотрел на каторжника, и тот приметил совершенно безжизненные глаза. Они показались ему влажными и мертвыми, как двугривенные на лице у покойника.
− Буду неподалеку, − проскрипел наконец голос, −ты знаешь, где. А теперь слушай: за вознаграждением причалишь в полночь…
− На Змеиное гнездо?
− Как договаривались, − капитан мотнул головой. −Но запомни: подгребешь один.
− А братва? − Мамон раздул волчьи ноздри.
− Не удивлюсь, если однажды тебе заткнут пасть ганшпугом, приятель.
− Добро, добро, хозяин − барин, − мрачливо откликнулся атаман. − Один навернусь. Но гляди… шутковать со мной! Самому черту соху к горлу приткну, и ау… Небось знашь, за мной не заржавет. Значит, на Змеином в полночь?
Гелль утвердительно кивнул:
− Страсти в тебе сильнее рассудка, Мамон. Смотри, не угоди в петлю.
Желваки каторжника взбугрились, сжались тяжелые челюсти, покуда не погас горящий в его зрачках злобный огонь:
− Должок платежом красен, капитан.
− Тебе отсыпят сполна, − старик ухмыльнулся.
По хребту атамана пробежали мурашки. «Упырь… Упырь и есть!» Сощурив глаза, Мамон медведем загрохотал по ступеням.
Вечерело. Уходящее солнце пряталось за багровыми тучами, и какой-то невнятный болезненно-серый свет начинал заливать город. Тени разрастались и плотно ложились на дороги. Шум на Купеческой почти стих, лишь воронье в гранатовых отблесках догорающего пожарища плотной стаей продолжало ходить кругами, предвкушая обильную тризну.
Глава 15
Думами о костлявой с косой Преображенский голову не забивал. Времени всегда было в обрез − не та закваска, да и не мог он допустить, что когда-то коснется его смерть липкими крылами, заглянет в очи молчаливым зовом… Нет, он не боялся ее и понимал, что когда-то пробьет час… так ведь это когда-то: глаза проглядишь − не дождешься. Но нынче Андрей Сергеевич занедужил и, как шепнул переживавшему за дверьми капитанской каюты денщику Петр Карлович, «вельми отчаянно!». Он только что осмотрел капитана, и бледность, и притаившийся нездоровый блеск в глазах вызвали у судового фельдшера неподдельное беспокойство.
− Ох ты, Господи! − взволнованно сетовал он, роняя непомерно длинные руки, которые казались прихваченными нитками наживульку. − Вот не было печали, да черти сподобили. Плох наш капитан − хворый.
Старый казак с усердием внимал, сердито покусывая обгорелый ус, и сокрушался:
− Вот, ить, напасть-то какб, Петра Карлыч! На днях, значить, швартовые отдавать, а он, сердешный…
Кукушкин печально кивал и ломал пальцы; старомодный парик сидел на нем набекрень. Оба помолчали, стоя у крюйт-камеры84, где хранился пороховой запас «Северного Орла». Утерев льняным платком от испарины шею, фельдшер посоветовал:
− По моему разумению, сон и покой − лучшее лекарство ему. Какое тут плавание? Ты не прознал, часом, у капитана имеются соображения насчет отплытия?
Палыч сурово погасил его надежду:
− Ну, ждите! Скажет его благородие-с. Плохо вы его, видно, изучили-с, Петра Карлыч. С карактером он у нас, у-у-у, в батюшку своего, то-то!
Неказистый Кукушкин переступил с ноги на ногу, будто робея, простонал голосом слабым, словно бы с трещинкой; затем поежился и еще пуще сник и без того покатыми плечами.