Перебирая да процеживая сквозь сито всех, примерялся к каждому поочередно. И ни единого, если по совести, не счел за злодея-мстителя. Да и за что было копья ломать? «Языку вольницы не давал… мысли держал взаперти, на дуэлях уж давненько не дрался, с того времени, как покинул Санкт-Петербург».
Андрей нервозно приподнял подушку. Пакет, запеленутый в лоскут морского плаща, лежал на месте, тихо и спокойно, словно спящий младенец.
− Нервы-то как шалят! Господи, избави мя от врагов видимых и невидимых. Защити и успокой душу мою, Господи.
Он опустил подушку, пальцы нырнули в волосы.
«А может, послать всё к чертовой матери? Сбросить хомут, покуда не поздно?.. Пакет передам на хранение Миницкому. Объясню: так, мол, и так. Бьюсь об заклад, не осудит старик, поймет… Жить буду, как жил. Через год контракту срок… и адью, компанейская лямка, принимай, Петербург! Ой, вещает сердце… убьют они меня, непременно убьют».
И показалось ему, что мрак таращится на него невидимыми глазами, что вот-вот шагнут к нему и схватят вмертвую. И скользнула сама собой мысль серой тенью: «К черту! Всё к черту! Осоргину легко было во мне надежду питать. Нет… пускай сами копаются в этой мерзости. Умом тронусь, ежели в таком неведении еще неделю-другую прозябать буду!»
Преображенский стрельнул острым взглядом на дверь: ему вдруг показалось, что за ней стоит кто-то. Он тихо поднялся и, затаив дыхание, осторожно, на носках, подошел, прислушался. Сверху доносилась приглушенная брань боцмана и грохот бочек: фрегат заглатывал горы провизии, грузилась кармановская солонина. Капитан круто распахнул дверцу − никого.
− Палыч! Ты, что ли?
Ответа не последовало.
− Рехнуться впору, − выдохнул он и захлопнул дверь. Подошел к шкапу, щелкнул ключом, бережно вынул шкатулку ювелирной работы, обряженную в ночной бархат, и сел за стол. Узористая, с уральскими самоцветами крышечка поднялась с малиновым звоном. Андрей Сергеевич порылся в бумагах и извлек тронутый желтизной широкий конверт. В нем хранилось завещание отца, Сергея Ивановича.
Преображенский развернул дорогой лист. Он знал как «Отче Наш…» напутствия папеньки, но вновь перечитывал письмо, прочувствуя каждое слово:
«…Сын мой, смерти я не боюсь. Глаголить о ней не жажду, хотя зрак оной рядом… По сему спешу уведомить тебя:
Андрюшенька, произволение мое тебе ведомо. Мыслю зреть тебя токмо радеющим для святого Отечества нашего во флоте, как отец твой и дед. А ежели так, пусть единственный сын мой да приумножит российскую славу и честь фамилии Преображенских.
Знаю, сын, из тебя отольется бравый моряк. Ты упрям, смел и находчив… Дерзай! И помни, яже дед твой Иван Михайлович славу стяжал при Гренгаме, идеже руку потерял, но чести не осрамил. Отец твой тоже шаркуном не был, лоб ни пред кем не разбивал, на чужие награды не заглядывался. При Чесме87 два ранения имел, но басурмана бил зело. Тем же Государыней отмечен был и обласкан щедро.
Верую, яже и ты Отечеству и престолу служить по совести будешь. Клятвенное обещание дадено, не щадя живота своего, до последней капли крови.
Постигни истины долженствующие: ты дворянин − шею не гни. Будь честен к товарищам. Строг, но токмо справедлив к матросам. Без нужды в каюту не заколачивай. Не терпи воровства казны, спину врагу не показывай!
Да избави тебя Боже оступиться на стезе сей! На сем перо откладываю… От неба милости не жду. Об одном молю Отца Небесного − даровать мне при ясности мысли и чувства иметь счастие лицезреть и обнять тебя перед кончиною.
Но чую сердцем своим, уж, таки, не свидимся мы боле. Прощай, сын мой Андрей! Трижды целую тебя. Прими мое благословение во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.
С.-Петербург. Сентябрь 16, 1802 г.
С. И. Преображенский».
Окончив чтение, Андрей прижался губами к батюшкиному вензельку. Душу его, как всегда, наполнило светлое и горделивое чувство за покойного родителя. Хмурый лик просиял, на сердце стало покойно, созрело непоколебимое желание выполнить свой офицерский долг; капитан понял, что лишится рассудка, если не отыщет виновных и не покарает их. И если нет Бога, если нет справедливости −он будет сам и Богом, и судьей.
Сын улыбнулся в который раз куриному почерку и орфографическим ошибкам батюшки. «Да… не пером − шпагой и духом силен был старик», − подумал и молвил в голос:
− Чему быть − того не миновать! В конце концов, пусть решит оружие и судьба.
Глава 16
Сосущий неугомон, овладевший Рыжим, был сдавлен мрачным предчувствием. Будто в хмельном угаре, роились, схлестывались и затягивались в нераспутные узлы смутные домыслы. И столбились они на одном: Гелль, этот американский шомпол, ненавидящий его, беглого каторжника, не давал покоя.
После разговора на колокольне Мамон, отсиживаясь в своем логове, долгонько ломал голову над словами пирата. Он не находил себе места, замужичил чуть не четверть ядреного «ерофеича», но забыться так и не смог; точил взглядом потолок, перепиливал оконные рамы, будто те были решетками острога.
Ночь перед встречей с Коллинзом проспал по обыкновению крепко, без сновидений. Поутру же поднялся зверь-зверем. Ладони горели и были необыкновенно сухи, но душа по временам холодела, будто на него клали могильный камень, от которого по телу катились дрожь и слабость. Он постоянно облизывал пересыхавшие губы, сплевывал на земляной пол тягучую слюну, сыпал матом, посылая проклятия черту и Богу, да так забористо и остервенело, что озадачил даже своих дружков.
Пыря в сосредоточенном молчании подвел поводливого жеребца:
− Времечко, атаман, − отрывисто и глухо сказал он.
− Ишь, скорый какой! А ну, чавкай отсель, кислая шерсть! − Мамон сграбастал повод и ткнул сафьяновый сапог в краденое серебряное стремя. Пырька стремглав метнулся в сторону, а Мамон заложил в рот кольцом сложенные пальцы, свирепо выкатил глаза, и лиловый воздух разбойничьей поляны прорезал дикий, лихой посвист. И смертельная тоска жертвы, и грозное предостережение, и одиночество прозвучали в этом пронзительном − не то человеческом, не то зверином − кличе.
Оглушенный жеребец пряданул ушами, присел на задние ноги, коснувшись смоляным нависом88 земли, и отчаянно захрапел.
Вожак, не дожидаясь остальных, ужалил плетью тугой круп коня и, разбивая весеннюю грязь, галопом помчался вниз по косогору. Следом, растянувшись волчьей цепью, пригибаясь к гривам, понеслась шестерка башибузуков89.
Мамон нещадно подрезвлял плетью жеребца, направляя по известным только его молодцам тропкам, напрямки к Змеиному Гнезду. На сердце теперь не скребли кошки −он решил остаться верным своему неписаному правилу: «…Ежли сумлевашься в ком − УБЕЙ!»
* * *
В ту промозглую ночь, томительно долгую, Змеиное Гнездо молчало, точно вымерло. Накаленная тишь вздрагивала и пугалась, разнося по изгибам глухие стоны, пьяный храп и невнятное бормотание сонных артельщиков. Голодные псы, сбившись в кудлатую свору, рыскали где-то в лесу и теперь не тревожили хриплым лаем холодную темь. Откуда-то из-за излучины речушки надрывно ухнул филин, и одинокий крик его разлетелся дробью по черному лесу и долго еще жил в сыром и неподвижном воздухе.
Жеребец под Мамоном испуганно захрапел, позамялся, нервно ступил в сторону, скрежетнул зубом по грызлам. Рыжий хватил его по трепещущим ноздрям черенком плетки; стараясь не шуметь, придерживаясь пятерней за луку седла, он тяжело спешился, зыркнув из-под бровей. Взгляд оловянных глаз был короток и колок, будто шило. И казалось, что вещь, которую он цеплял, словно теряла что-то, становилась ущербной и грязной.
За широкой спиной Мамона звякнули стремена, заслышалось шушуканье у дальних стволов, шорох одежд и влажное жмяканье хвои под торопливым шагом. Застуженный голос напряженно просипел:
− Ну чо, все пучком, Мамоня?
Главарь злобливо шикнул. Потянул ноздрями воздух и, прищурив глаз, процедил:
− С кобыл не слезать. Клювом не щелкать, гадавье! Кой-чаво… кончать будем мериканских собак. Зарубил?
− Могила, атаман. Чтоб мне нож в горло!
− Заткни зевло, балабой. Братву серпом вдоль изб поставишь. Накось, дяржи, − Мамон протянул украшенную серебряной чеканкой узду своего тонконогого жеребца, черного, как воровская ночь. Гаркуша с готовностью ухватился за сырой повод и растворился во мраке.
Рыжий засопел, круто повернулся на каблуках, красные пальцы ощупали рукояти двух пистолетов, заткнутых за кожаный пояс. Скулы дрогнули мелкой дрожью, что клыки матерого секача. Загребая носками хвою, он пошел к заброшенному скраду, в который некогда артельщики сволокли умирающего казака Волокитина.
На него взирали, будто слепые, темными провалами бойниц зарывшиеся в землю избы. Луна скрылась в чернявом пухе облаков.
Главарь остановился, порыскал взглядом, тихо клацнул замком пистолета и, стараясь не хрустеть ветками, двинулся дальше. Наконец в дальней избенке приметил едва брезжущий сквозь бычий пузырь свет. С сомнением в сердце он замер у косяка дома и придержался. Утер ладонью мокрые усы, сглотнул набежавшую слюну − кадык скакнул мышью. Несмотря на ночь, оттепель взялась крепче, и где-то рядом, с крыши, срывались и падали в кадушку частые весенние капли.
Ухмыльнувшись своей минутной слабости, атаман, крадучись, двинулся к двери.
Он ворвался в нутро избы, отскочил в сторону на три шага, ощетинился пистолетами и…
Скрад был пуст. За приоткрытой заслонкой хило приплясывали язычки пламени. Густой запах дыма и чада был невыносим. Задерживая дыхание и напряженно вглядываясь слезящимися глазами в темные углы, Рыжий выжидал.
Тишина давила уши. Он слышал только тяжелые удары собственного сердца и свой же прерывистый хрип.
− Сукин пес! Еть твою Бога душу мать, злодыга! −кольцо в ухе задрожало, желваки буграми заходили под щетиной. − Врешь, валява! Из земли вытряхну, а найду тя, мразь ползучая!