Парусная птица. Сборник повестей, рассказов и сказок — страница 68 из 83

Тоннель влажный и какой–то темно–рыжий. Справа и слева возникают время от времени черные боковые ходы; следующая станция возникает сперва светлым пятном, потом цветной гирляндой, как новогодняя елка. Двери открываются; двери закрываются. Какая у вас интересная работа, льщу я машинисту. Это только в первый раз интересная, говорит он искренне. И я думаю: что за судьба по восемь часов в день смотреть на мелькание шпал в рыжем и волглом тоннеле…

Разве он не имеет права отдохнуть в субботу вечером у телевизора? Посочувствовать, посмеяться, расслабиться, наблюдая за чужой жизнью?

И какое я имею право презирать его за эту маленькую слабость?

Я жду, когда появится новая станция, но ее нет и нет. Поезд стучит все быстрее.

Вопросительно смотрю на машиниста:

— Какой длинный перегон…

Он оглядывается на меня и вдруг начинает хохотать.

Он смеется, довольный собой. А поезд летит и летит, и впереди тоннель, только тоннель, и желтый круг трех прожекторов тускнеет с каждой секундой, мы летим в абсолютную темноту…

Застонав, просыпаюсь.

* * *

— …Бросить раскрученный проект вот сейчас, на пике?! Ты что, сдурела?

Сижу на краешке шефового стола. Курю. Стряхиваю пепел на пол.

— У меня новая идея, говорю небрежно. — Реалшоу в женской тюрьме. С натурными съемками в лагерях и колониях.

Он смотрит на меня, как детка на фокусника. Медленно закрывает рот.

Елена

На углу ветер носит обертки, обрывки, ненужные теперь лоскутки из чьей–то жизни.

Кладу монету в протянутую ладонь маленькой озябшей старухи.

Старуха поднимает на меня глаза за толстенными стеклами древних очков — они кажутся круглыми, как две планеты.

Лена

Расхаживаю по квартире, громко разговаривая сама с собой. Нет ничего лучшего для юной концепции, кроме как быть проговоренной вслух.

— …Половина действующих лиц будут уголовницы, ничего не знающие о программе… Другая половина внедренные участницы, сражающиеся за приз… Ты слышишь?

Ногой раскрываю дверь в кухню.

Пусто. Льется вода в пустую раковину.

Закручиваю кран.

— …В сценарий так и просится дружба, предательство, любовь… Между подсадной участницей и натуральной осужденной… Ты слышишь?

Рывком отдергиваю занавеску.

Там никого нет. Лохмотьями висят наполовину ободранные витражи.

— Пусть радуются, — говорю я. — Потребуются большие деньги… Мне их дадут. Мне дадут. Ты слышишь?

Возвращаюсь в комнату, где нарисован на паркете неровный белый круг. Бесцельно брожу, проводя пальцем по корешкам книг.

Пятый том собраний сочинений Пушкина, старенький, горчичный такой, и римская цифра «пять» на корешке, как пальцы подростка на рокконцерте. Гессе… Шекспир в переводе Маршака. Джойс…

— Я это сделаю. Они предсказуемы… Дебют, миттеншпиль… Нет, это не шахматы, это лапта… Перетягивание каната…

На телефоне мигает лампочка автоответчика. Прохожу мимо, не взглянув.

Останавливаюсь перед дверью в ванную.

Слушаю глухой шум воды.

Елена

Струя из крана звучит глуше, попадая в гору взбитой пены. Гора растет.

Я сижу на краешке ванны.

И никто ни в чем не виноват, кроме меня. Это преступное, по сути желание: чтобы тебя оставили в покое.

Мне надо было родиться камнем. Камни могут сколько угодно думать о себе, ничего не делая. Никого не упрекая. И никто им ничего не должен.

А я родилась человеком, и мне все должны, должны, должны. Должны понимать меня, щадить меня… Да кто я такая, чтобы меня щадили?..

Я кислота. Я ходячее поражение. Я бессилие, безволие, безнадежность. Убийца, может быть, любви. А может быть, чего–то посерьезнее.

Потому что все, что за меловым кругом, дозволено, но бессмысленно. А внутри круга… Нет, это дружба фитиля с пороховой бочкой, дружба легких с туберкулезом, дружба костра и пластмассового стаканчика…

Ванна уже почти полная. Пена стоит над ней белым искрящимся горбом.

Лена

Стою, упершись лбом в дверь ванной.

— Не надо истерик, — говорю тише.

Шум воды замолкает. Только капли падают — кап, кап.

Возвращаюсь к телефону. Нажимаю на кнопку автоответчика; одно сообщение.

— Я тебе мешаю, — говорит она. — Я тебя предала.

— Нет, — говорю сквозь зубы.

— …Я ни для кого, только для себя… Я бы хотела иначе, но не могу… Встретились добрый массажист… и человек без кожи… Понимаешь? Я не могу… Я здесь, вы все там…

Слушаю сообщение еще раз.

Усаживаюсь в глубокое кресло.

«Вполголоса конечно, не во весь

Прощаюсь навсегда с твоим порогом.

Не шелохнется град, не встрепенется весь

От голоса приглушенного. С Богом!»

Я наберу команду и поеду снимать реалшоу в женской колонии… А потом еще какое–нибудь реалшоу, или токшоу, а через несколько лет, наверное, дело дойдет до трупов в прямом эфире, до публичных казней и назидательных изнасилований, и я перестану понимать, где мои зрители, а где я сама…

«По лестнице, на улицу, во тьму…

Перед тобой окраины в дыму,

простор болот, вечерняя прохлада.

Я не преграда взору твоему,

словам твоим печальным не преграда».

Ни она, ни я совсем не думаем о Викторе.

Она — потому что способна думать только о себе.

Я — потому что знаю цену сентиментальным всхлипам. У него много других игрушек, он быстро утешится.

«И что оно отсюда не видать.

Пучки травы… и лиственниц убранство…

Тебе не в радость, мне не в благодать

безлюдное, доступное пространство».

Моя мобилка играет «Монтекки и Капулетти». Не глядя, нажимаю кнопку «Отказ».

Войти сейчас в ванную — она не заперта…

Очень просто. Без боли. Рвануть неожиданно за ноги и мгновенный сердечный приступ…

Мобилка играет снова.

Мы обе знаем, что я не сделаю этого и она не сделает… тоже. Все будет оставаться по–прежнему; я буду снимать реалшоу… Она будет потихоньку гнить в благодатном одиночестве, в меловом круге. Она сделается прозрачной, как ее витражи. Я располнею и куплю другую квартиру. А здесь будет музей, мемориал, гробница.

Выключаю мобилку.

Звонит телефон.

Выключаю телефон.

В ванной тихо. Еле слышное движение, шорох, да вода падает: кап, кап…

Смотрю на свое отражение в зеркале.

Стою, прижавшись к двери спиной.

Елена

Стою, прижавшись к двери спиной.

Смотрю на свое отражение в зеркале.

В ванне оседает пена.

Заканчивается что–то. По секунде. Истекает.

Это все.

Лена

Звонок в дверь. Я содрогаюсь.

Беру себя в руки. Возвращаюсь в комнату и усаживаюсь в кресло.

Позвонят и уйдут. Соседка? Почта? Кого принесло мне на радость, и, главное, кстати?

Звонит и звонит, скотина. Выйти, обматерить как следует…

Поднимаюсь с трудом, как после болезни.

…Или все–таки сами уйдут?

Нет, трезвонят!

Сейчас милицию вызову, блин.

Или просто выверну пробку. Вот так: легкое движение руки и дверной звонок смолкает, и тот, кто там, снаружи, давит на кнопку, оказывается в войлочной тишине…

Во всей квартире темень. И в ванной темень тоже. Подхожу к двери.

И дверь открывается. Медленно. Беззвучно.

Отшатываюсь. Как?! Как я могла не запереть…

Тот, кто стоит на пороге, не двигается с места. Тусклая лампочка горит за его спиной, а в квартире темнота, и поэтому я вижу только силуэт.

Отступаю. Спасаюсь бегством, а получается так, будто я приглашаю его войти…

Он на моей территории.

И кого мне звать?

Отступаю еще. В комнату.

Он останавливается возле счетчика. Протягивает руку к пробкам; во всей квартире загорается свет.

Теперь во всем моем убежище нету темного уголка, чтобы спрятаться. Пол содрогается от шагов оккупанта, хотя тот шагает легко и почти неслышно.

Я отступаю.

Теперь я стою в меловом кругу и не сделаю больше ни шага.

* * *

— Почему ты не берешь трубку? — спрашивает он.

У него внимательные, как на ринге, немигающие жесткие глаза. В руках розовый букет, свободный от целлофана и потому беззвучный. Он держит его небрежно, головками вниз, как банный веник.

Я молчу.

Он едва заметно морщится. Смотрит на руку, только что державшую букет; пальцы в крови.

— Это розы, — говорит он, как будто я не знаю, как называются цветы с шипами.

Он оглядывает мою комнату. Она выставлена нагишом на его обозрение. Вместе со старыми фотографиями в серванте, оплывшими столбиками свечей, пыльными книжными корешками, пожелтевшими обоями и растрескавшимся потолком…

— Почему ты не берешь трубку? — спрашивает он, как будто в самом деле надеется на ответ.

— Я очень занята, говорю я. У меня… будет новая программа.

У него внутри как будто зажигается теплая елочная лампочка:

— Правда?

Смотрю ему в глаза. Не знаю, что сказать.

— Какая программа, Ленка? Ты бросаешь «Щели»? Ты…

— Зачем ты пришел? — обрываю.

Он смотрит на свою окровавленную ладонь. Потом берет с полки пустую стеклянную вазу. Идет в ванную, а я только разеваю рот, как рыба, пытаясь его остановить.

Я слышу, как он моет руки. Как набирает воду в вазу. Как возвращается наконец и ставит розы на пол по ту сторону меловой черты.

В ванной — там, откуда он ушел — тихо.

— Зачем же ты это сделал, — спрашиваю шепотом.

— Они без воды завянут, — отвечает он шепотом тоже. — Сделал затем, потому что жалко…

— Кого жалко?

— Розы…

— А больше никого?

— Я хотел сказать тебе, — говорит он.

Молчу. И он молчит. Смотрит под ноги, на черту между нами.

— Там ванна остыла, — говорит он.

— И что?

Смотрит на меня очень серьезно:

— Ничего. Там никого нет… И ванна остыла… И… знаешь… пусть живет как захочет.

Зажмуриваюсь.

Темно.

Елена

Темно.

Потом вдруг вспыхивает свет.

Размытые очертания становятся четкими. Как будто близоруким глазам сама собой возвращается способность видеть пылинки в солнечном луче.