Классную руководительницу Захарки разрубили топором, а ее ребеночка, «пожалев», задушили телефонным проводом. На русских отыгрались сполна. Теперь в бывших казачьих станицах была новая мода: отбирать пенсии у тех, кто получал их на Ставрополье. Если русские сопротивлялись, их убивали, включали газ – все следы преступления уничтожал пожар.
Жаловаться было некому. Когда Захарка слышал по московскому радио мудреные рассуждения о демократии, о каких-то правозащитниках, об успехах борьбы с преступностью в Чеченской Республике, то смеялся, как сумасшедший.
И еще он остервенело дрался на улицах. С отчаянностью обреченного, нося синяки и порезы с гордостью, как ордена. Чеченские пацаны набрасывались только стаей, а он отбивался, как мог.
Лом, перевезший его с матерью сюда, в незнакомое место, не вмешивался. Он желал только тела Натальи. Бежать ей с Захаркой было некуда. В России ее с сыном никто не ждал. Душа Натальи давно уже приказала долго жить, а тело принадлежало Лому, пахнущему не волком, как он любил хвастаться, а бараниной, которую Наталье приходилось готовить днем и ночью, потому что Лом никогда не приезжал один.
Дом, где с недавних пор жили Наталья с Захаркой, был невелик, но с добротными подвалами. Прежний хозяин – казак был виноградарь, каких поискать. После его гибели жена откупилась от злодеев убыточной продажей дома и ушла, не оглянувшись, будто и не жила тут.
В подвалах, помимо старого чихиря, теперь Лом хранил оружие, боеприпасы, взрывчатку. Все это привозили, увозили такие же, как он, крепкие бородачи в камуфляжах.
А вот сегодня вечером на джипах приехали только одетые в черное. Наталья носилась по дому как угорелая. А боевики, зная, что она не жена, весело ее подгоняли. Захарка знал: «хазки» по-чеченски – говно молодого поросенка, и это слово стремительно летало между переговаривающимися боевиками. От ненависти к ним Захарка только нервно жмурился, словно не хотел глядеть на огонь, который его заставили разжечь и поддерживать во дворе.
Захарку уже давно не интересовало, в какой стороне Москва, но когда боевики в черном, вытащив из подвала несколько ящиков, стали набивать патронами автоматные рожки и несколько раз упомянули Москву в разговоре, он снова о ней подумал. В школе, куда Захарка дорогу давно забыл, их учили любить Москву, рассказывая о ней как о чем-то светлом, драгоценном, даже святом. Песню про Москву в первом классе заставили выучить. Слов он теперь не помнил.
Когда российские военные, с которыми Захарка любил общаться, бросив заставы на Тереке, стремительно ушли, он впервые стал думать о Москве и о них как о чужом, далеком. Потом он пытался оправдать их отъезд.
Особенно хорошо Захарка относился к собровцам. Когда они приезжали на БТРе в станичную баню, обязательно угощали его и других детей – всех без разбора – простенькими конфетами, поливитаминами, катали казачат на технике, показывали приемы рукопашного боя. Их с окраины станицы вывели много раньше, чем российская группировка оставила Чечню. О собровцах из Сибири Захарка вспоминал с теплотой. На них, особенно перед ночной работой, тоже бывала черная форма, подчеркивающая стройность, мужественность и силу.
Захарка поворошил угольки в костре. Из темноты на свет вышел чеченец, молодой лицом, но с седой бородой, сказал, улыбаясь:
– Красивая девка Наталка.
– Она не девка, – подросток вступился за мать. – Женщина она.
– Красивая. Очень, – продолжал разговор боевик в черном. – Молодец Лом. Надо, чтобы у каждого чеченца была такая Наталка. Мы заслужили.
Захар решил дальше молчать. Громко кричали цикады.
– Ты бы принял мусульманство, – посоветовал боевик.
– Бога нет, – протяжно и тихо сказал Захарка.
– Неправда твоя, – ответил чеченец.
– Если бы он был, вы, боевики, давно бы подорвались на минах или утопли в Тереке.
Захарка, светловолосый, худой, долговязый, думал, что его ударят, испинают ногами, но боевик засмеялся, одобрительно хлопнул его по спине.
И мальчик понял, что сегодня в доме очень опасные люди.
– Мы уважаем казачество! – сказал чеченец. – Вы – серьезный противник. Слава Аллаху, у вас нет денег, чтобы организоваться. Честным путем их не заработаешь, а вы воспитаны в честности.
Боевик поклацал затвором своего автомата и ушел в дом, где в этот раз было нешумно. Никаких песен, громких тостов.
Все, кто приехал с Ломом, были от двадцати пяти до тридцати лет – легкие в движениях, затянутые в разгрузки, обвешанные оружием, с которым обращались уверенно и любовно. Никто не обнажал ножи, не кричал исступленно «Аллах Акбар».
Сначала эти люди побывали с Ломом в подвалах, потом сели к столу, выставив немногочисленную охрану. Над матерью Захарки они шутили недолго – поиграла нерастраченная мужская сила и спряталась.
«Зачем они приехали?» – Захаркой вдруг овладела тревога. Он знал, что Лом часто ходит за Терек, угоняя дагестанский и казачий скот. Вестей с того берега практически не было. Те из русских, кто бывал в Кизляре, хранили молчание, опасаясь сотрудников чеченской национальной безопасности.
Иногда мать перед сном жаловалась Захарке на свою судьбу, на нежелание жить, говорила, что живет по привычке. И просила у сына прощения. Тогда он уходил на Терек и слушал его холодно-величавый гул, вспоминал отца, которого бандиты убили еще до войны, отбирая новенький мотоцикл. Тело так и не было найдено. Но Захарка чувствовал: оно в Тереке – привычной казачьей могиле. Мать говорила, что когда-нибудь возле суровой пограничной реки соберутся все православные священники России и отслужат панихиду по тем, чьим последним прибежищем стали глубокие, бурные, сокрывшие многие чеченские преступления, воды.
Мать то выбегала во двор, теперь свободный от боевиков, то исчезала в доме с ярко освещенными окнами. Тускло-желто, как волчий глаз, светила в небе луна. Проскакал по острым верхушкам тополей ветерок.
Похожая на ласку, такая же быстрая, снова выскочила из дома мать, присела возле костра, протянула к огню руки, словно просила помощи.
– Кто они? – негромко спросил Захарка о боевиках. – Зачем приехали?
– Диверсанты Хаттаба, – равнодушно ответила мать. – Ночью уйдут за Терек – убивать милиционеров на блокпостах.
– Наталка! – прокричал, открыв окно, Лом. Мать только и успела погладить Захарку по голове. «Зачем я живу? – думал он. – Зачем мне эта луна? Весь этот мир? Может, в эти минуты на золотую монету в небе, как и я, в далекой непонятной Москве смотрит девочка, предназначенная мне судьбой?»
Чеченских боевиков, он посчитал, было двадцать два человека – уверенных в своих силах, беззлобных, как и полагается профессионалам. Живя на войне, Захарка давно разобрался, что ветераны боевых действий спокойны, на отдыхе мечтательны, а в сражении опасны, как бритва. Сея вокруг себя смерть и разрушение, каждый стоит десятерых.
«Значит, в доме ночуют не двадцать два, – подумал он, – а двести двадцать боевиков-диверсантов, собирающихся отнять жизнь у российских милиционеров».
Вход в подвал никем не охранялся. Там, он знал, лежало несколько танковых снарядов, которые привезли неделю назад ночью. В нескольких ящиках Лом хранил гранаты Ф-1, РГД-5. Захарка умел обращаться с ними. Научился за годы войны. Не раз кидал их, найденные возле станицы, в Терек.
Захарке, с особенно острой тоской вспомнившего убитого чеченцами отца, больше не хотелось, чтобы Лом терзал тело его матери, чтобы боевики в черном отрезали головы русским. Как тень, проникнув в подвал с боеприпасами, он тихонько вскрыл ящик с гранатами и, взяв Ф-1, перекрестившись, выдернул чеку…
На милицейских вышках в квадрате «X» был отмечен за Тереком большой силы взрыв, осветивший ночное небо. В сводках разведывательных служб об этом факте долго ничего конкретного не сообщалось. На чеченских базарах же много судачили о том, что российская ФСК провела успешную акцию против диверсантов Хаттаба.
Бабочка-смерть
Когда в сторону блокпоста из каменоломен Грозного, клубясь, начинался выход очередной серой толпы беженцев, прикомандированный опер первым брал в руки бинокль, лез на крышу и занимал резервную лежку снайпера, чтобы присмотреться к идущим. В грозненской толпе молодые русские женщины были большой редкостью. Боясь всех: боевиков-чеченцев, российских воинов-освободителей, эти несчастные, спасаясь от нескромных взглядов и зимних холодов, закутывались в «броню» старых, истертых пальто, изъеденных молью платков, шалей и домашних халатов. Давно немытые старухи, старики, женщины и дети проходили через блокпосты, стыдясь своей неопрятности, бедности, пряча глаза от тщательно фильтрующих их специалистов из МВД, ФСК и военной контрразведки. Русские старики и старухи, умирающие от голода, подозрений не вызывали, у них даже документы не требовали. А вот молодежь, если обстановка просила, могли досмотреть. Молодые чеченские боевики не раз пытались вырваться из окружения в женском тряпье, но российские наблюдатели вычисляли их еще на подходе к блокпостам. Мужик или юноша, переодеваясь женщиной, стараясь подражать ей, как ни старался, все равно выглядел педерастом, а на эту публику, особенно после 1991 года, когда гомосеки активно пошли во власть, у российской милиции, возмущенной таким безобразием, глаз был наметан.
Количество беженцев, покидающих город, нарастало после ночных боев, обстрелов комендатур и блокпостов, когда осажденные чеченцами русские, запрашивали огневую поддержку, и из укрепрайонов Северный или Ханкала летели мины 120-миллиметрового калибра, которые поражали боевиков и заваливали тесно набитые мирными жителями подвалы домов, обрушивая, словно тысячепудовым молотом, этажи многоэтажек. Профессиональные корректировщики огня на милицейских блокпостах и в комендатурах отсутствовали, и минометы наводились с поправкой: «Чуть правее, левее 50 метров».
Прикомандированный опер, частенько залегавший с биноклем на лежке снайпера, любил уединение. Майор Никандров не только отсматривал пространство развалин вокруг блокпоста, фиксируя мельчайшие перемены, он после шумной, многомиллионной Москвы наслаждался одиночеством. Грубые солдатские шутки о том, что, забираясь на «кукушку», он высматривает себе невесту, опер из ГУОП МВД РФ не пресекал, потому что, если на блокпосту – микроостровке России, исчезнет смех, – это «не есть гут». В боевой обстановке лучше беззлобно смеяться, чем беззвучно, тайно от всех, плакать.