Пасхальное яичко — страница 3 из 4

ых. Вот и осталась Ганка с детьми — партизанская мадонна, без мужа, без хаты и какого-либо жилья. Спасибо партизанам — не оставили, чем могли, помогли всем отрядом. Когда освободили район, поселили в этой вот хате, брошенной хозяином-полицаем, сыном той же бабы Насты. Тут ее и нашел партизанский начальник Выползков. Родом он был не местный, с другой стороны Двины, после партизанки оставленный на укрепление колхоза. Жить ему здесь было негде, сам был одиноким, семью потерял в начале войны. Однажды пришел и сказал: буду жить у тебя. Что ж, она не возражала, хотя совсем не знала его, разве что видела раза два в лесу, когда разъезжал на черном коне с другими начальниками. И она подумала: живи. Хата не ее — чужая, мужика тут нет. Двое малых цепляются за юбку, как их растить? Думала, может, веселее будет, все же мужчина в доме. Мужчина, правда, не сказать чтобы видный — довольно потрепанный с виду, нервный и матерился — была причина или нет. Но партийный, всегда при власти. В партизанах, люди говорили, был особистом, хотя сам об этом ей не сказал. Его здесь боялись или уважали — она так и не поняла. А может, то и другое вместе, как это повелось в партизанах, да и осталось после партизан. Хуже, что Выползок был сухорук, левой рукой лишь шевелил немного, а делать ничего не мог. Не мог даже разрубить полено на дрова, которые всегда рубила она. И совсем плохо, что был меньше ростом, что немало ее огорчало, особенно в первое время. Живя с ним, она часто думала о Гайнове, который в ее глазах становился все лучше и лучше. И она твердо знала, что именно с Гайновым нашла свое счастье, с ним и потеряла — другого не будет. Удивительно, что тот, живя с ней урывками — когда находился поблизости и когда ранили, — никогда не говорил ей о любви. И все равно она знала, что любит ее, может, потому, что сама любила его. Выползок также ни разу не сказал ей, что любит, и, когда она как-то спросила его об этом, только накричал на нее. Что, мол, надумала! На днях райком наметил обсуждение политмассовой работы в колхозе, а она — про любовь. Может, и правда, подумала Ганка, и никогда больше не заговаривала о том. Чего не дано от рождения, того не выпросишь у людей.

Вскоре печалиться пришлось по другой причине — Выползок невзлюбил детей. Когда, случалось, младшая плакала ночью, он, проснувшись, раздраженно кричал на Ганку: “Когда ты успокоишь ее?” Ганка, как могла, успокаивала, может, не всегда удачно, малая все плакала, особенно когда болела, и это вызывало раздражение у мужа. Старшая, Волька, его просто боялась и, если он был дома, больше сидела на печи или возилась за печкой — лишь бы подальше от него. На детей он кричал редко, чаще спрашивал с матери. Она редко слышала от него доброе слово, больше — мат-перемат, или неделями он молчал — замкнуто и отчужденно. Очень скоро после замужества Ганка готова была возненавидеть его, но стерпела, не давая этому чувству разрастись в себе. Все же он был не простой колхозник — председатель, сельская власть. Ганка молчала. Она смолчала, когда он однажды прогнал ее подругу по семейному лагерю в лесу — Ходоску, за что та невзлюбила ее. В деревне у Ганки не стало ни одной близкой души. Другие женщины неизвестно отчего сторонились ее, ни одна не заглянет к ней в хату, не поинтересуется детьми. Всю зиму до наступления весны она каждый день ходила в колхозный амбар, веяла, сортировала, очищала семена для сева; девочки сидели одни в замкнутой хате, и ее сердце разрывалось от беспокойства за них. Не идти на работу она не могла — вынуждал бригадир, да и муж строго следил, чтобы работала добросовестно, выполняла норму, показывая пример другим. И она работала — наравне со всеми, мужиками и бабами. Сегодня, когда гаркнул на нее идти на наряд, она не удивилась, как всегда, послушалась и пошла. Только вот дети… Замкнуть их в хате она не решилась, да и стало уже тепло, малым неохотно сиделось взаперти, тянуло во двор. И она обманула их бабой Настой, к которой они иногда забегали — также тайком от него.

По дороге к амбару Ганка думала, что на работу сегодня их распределит бригадир, скажет, кому куда. Кому выбрасывать навоз, кому возить, кому растрясать его в поле. Хлопот с навозом хватало, требовалась и мужская сила. Ho где ee было взять, мужскую, когда в колхозе осталась лишь женская? Правда, сегодня Ганка заметила у амбара двух мужиков — инвалида и старика, остальные там были бабы — всего человек десять. Но бригадира не видно было, и Ганка почувствовала неладное. Наверно, как всегда, этот Выползок устроит скандал, не обойдется без мата. Хотя бы не пугал больше наганом…

Сначала бабы, те, что у амбара, молча, исподлобья глядели, как они, словно стадо с пастухом, приближались по улице. Потом, когда крикнула Ходоска, загалдели все сразу — о том, что Пасха сегодня, а они голодные и их гонят работать, вил нет и лошади пасутся черт знает где. И главное—где тот навоз? У кого его взять? Те, у кого были коровы, постарались его употребить на огороды, растрясти по грядкам , а то и вскопать лопатами свои сотки. А кто того не успел, отдаст ли теперь для колхозного поля? Все же навоз надо сперва самим — под картошку.

— Отдадут! — нервно выпалил Выползок. — Возьму и спрашивать не буду.

Тут же он распределил всех по работам — мужчин отправил запрягать лошадей, трех баб послал растрясать навоз в поле. Остальных, в их числе и Ганку, определил выбрасывать навоз из сарая. Выбрасывать — было самой тяжелой работой, голодная Ганка только сглотнула слюну. Остальные бабы возмущенно галдели, а она не могла позволить себе даже обидеться.

Четырех баб председатель повел к ближайшей от амбара усадьбе Панкрата Демеха, который имел коровку и кормил подсвинка, — наверно, навоз у него был. Самого Панкрата, исправного, средних лет мужика, дома не оказалось, жена сказала: поехал, а куда — неизвестно. Выползок выругался, пошел в хлев, где выругался с еще большей злостью, — навоза там не было. Чистый пол присыпан свежей соломой. “Где навоз? — вызверился Выползок. Бабы мрачно молчали, молчала напуганная Панкратиха, и Выползок догадался:— Продал! Ночью вывез в местечко, мать его перемать! А теперь прячется по кустам. Ну я его подкараулю, гада! Я его застрелю!”

Панкратиха не защищала мужа, бабы продолжали молчать, наверно полагая: точно застрелит. В деревне ходил слух, будто Выползок за особые заслуги имеет право застрелить любого. Такая у него награда. Иным за подвиги давали ордена и медали, этому дали страшное право — расстрелять — на свой суд. Должно быть, действительно велики были его заслуги, в подтверждение которых он имел этот страшный для колхозников наган.

Может, он и в самом деле владел правом застрелить человека, хотя бы того же Панкрата, но прежде надо его найти. Так же как и навоз, которого тут не было.

По-видимому, времени на эти поиски у Выползка осталось немного, и он повел бабью команду через улицу напротив к сестрам-баптисткам Барашковым. Уж в такой день те были дома и, не обращая внимания на крики и выстрелы на улице, прилежно молились перед убранной рушниками иконой святой девы Марии — встречали Пacxy.

— Я вам дам Пасху! Берите вилы и в хлев! — с порога приказал председатель.

Набожные и послушные, одетые в темное, сестры поочередно перекрестились на икону и подались в хлев, где в углу стояла молодая коровка. Однако вил у них не оказалось, а навоза здесь было на один добрый воз, и Ходоска съехидничала:

— Во, удобрим колхозные просторы! По-ударному. Давай по-стахановски, девки! Ганка, а ну покажи пример, как председательская женка!

Ганка с вилами перелезла через загородку, где было побольше навоза, и начала бросать его к двери.

Все время, пока они ходили по дворам и слушали ругань Выползка, ей было очень неловко за мужа: хоть бы он помолчал, если не может по-хорошему. А он словно упивался собственной властью над этими не слишком покорными бабами. Со стороны можно было подумать, что мстил им за свою мужскую неполноценность, начальническую неистовость за горечь, которую, наверно, и пытался заглушить матом. Теперь, когда они наконец добрели до навоза, Ганка даже обрадовалась: будет работа.

Работать она умела — хоть женскую, хоть мужскую работу, ей было безразлично, лишь бы не стоять без дела. Она легко втыкала острые концы вил в слежалые пласты навоза и с усилием выворачивала их наружу. Навоз привычно вонял, но она не обращала внимания на эту издавна знакомую вонь. Невольно вспомнилось, как три года назад в блокаду пряталась почти в таком самом навозе. Их отряд разгромили, и каратели начали охоту на партизан, искали с собаками в пуще, лесах и перелесках, в покинутых жителями деревнях, поветях, токах. Ее, беременную уже младшей, одноногий дед из Алексюков прикопал сухим навозом в пустом хлеву при стене, и она лежала там два дня, дыша через щель между бревнами. Немцы бегали по деревне, стреляли по чердакам, бросали гранаты в пустые, без картофеля, погреба. Дед потом говорил, дважды заглядывали в тот хлевок, но пороть навоз не догадались, и она уцелела. С тех пор у нее не было брезгливого чувства к навозу, тем более что у нее не было коровы.

Выползок убежал куда-то, может, искать кого-то еще по хлевам, а бабы вышли на двор и стали возле ограды. Без вил в хлеву делать было нечего. Бабы не могли окончить своего взволнованного разговора об испорченном празднике, ругали председателя. “И гляди-ка ты — выжил в блокаду, — говорила Лузгина Ольга.—Не было его в нашем отряде!” — “А что бы ты ему сделала в вашем отряде? — усомнилась старшая невестка Коржа. — Соли бы на хвост насыпала? Он и там был гроза”. — “Кому гроза — немцам?” — “Не так немцам — своим. Да шпионам этим”…

Ганка слушала и усмехалась — как особисты управлялись со шпионами, она немного уже слышала, помнила случай из своего отряда. Как-то с девками была в Плешне, где квартировал и бригадный штаб, — стирали начальству белье. Тогда же из лагеря бежало пятеро пленных красноармейцев, прибились в отряд. Ну, понятное дело, — проверка: может, завербован, заслан. Всех допрашивают в хате особого отдела, никто не признается. Командиры же знают наверняка: кто-то заслан — и принимают решение: если к утру никто не признается, всех — в расход. Ночью перед расстрелом один из б