Пасхальные рассказы о любви. Произведения русских писателей — страница 21 из 44

За две станции до Вильны она наконец начала дремать. В Вильне она уже сквозь сон чувствовала, как по ее телу пробежал холодок от раскрытой двери, слышала чьи-то голоса, возню с ручным багажом. Но от почувствованного холода она крепче заснула и проспала часов пять кряду.

Когда она наконец раскрыла глаза, вагон был залит ярким светом только что вставшего солнца. Это ее несказанно обрадовало. «Может быть, и в Петербурге сегодня солнечная погода», — подумала она. А до Петербурга всего несколько часов!

Она провела рукой по лицу, спустила плед, приподнялась на локте — и вдруг глаза ее широко, почти испуганно раскрылись, остановившись на сидевшем перед ней, в другом конце отделения, мужчине.

Это был ее муж.

Он, очевидно, давно уже смотрел на нее, и на лице его не было ни испуга, ни изумления, а только легкое смущение. Когда их глаза встретились, это смущение заметно усилилось. Он не потупился, но глаза его глядели нерешительно и как будто с примесью досады. Но затем он поднял руку и молча снял шляпу.

Марья Николаевна сначала побледнела, потом краска густо залила ее лицо.

— Вы не могли сесть в другой вагон? Вы не могли убежать отсюда, когда увидали меня? — бросила она ему вызывающим тоном.

— Я только сейчас увидел вас, — ответил он, — а бегать от вас я не имею причины, потому что ничем не виноват перед вами.

Марья Николаевна передернула плечами и отвернулась к окну. Она была тягостно взволнована, почти зла. Злила ее не только самая встреча, но еще более ее неожиданность, ее обстановка. Ей придется просидеть с ним таким образом длинный ряд часов, вероятно, до самого Петербурга. Какое глупое положение!

— Вы в Петербург? — резко обернулась она к нему.

— Да, в Петербург.

Она еще резче отвернулась, передернув не только плечами, а всем корпусом. Ей пришло в голову посмотреть, нельзя ли пересесть в другое отделение, но потом она подумала, что это будет походить на то, как будто она испугалась его.

Прошло около получаса в угрюмом молчании с обеих сторон. Потом он достал папироску и спросил вежливым тоном:

— Я не обеспокою вас? Сколько могу припомнить, раньше вы всегда разрешали мне.

Она опять разозлилась, и больше всего на этот вежливый тон. Вместо того чтоб ответить в том же тоне, она резко проговорила:

— Вы могли бы не давать себе труда припоминать, что было раньше.

— В настоящем случае это не составило для меня труда, — отозвался он, и по губам его скользнула снисходительная улыбка.

Он стал курить. Она могла бы читать, но — странное дело — как-то не вспомнила об этом.

Понемногу она уже привыкла к своему положению. Обстановка неожиданной встречи начинала даже интересовать ее. Где-то, в тайнике ее женских инстинктов, шевелилось любопытство. Улучив минуту, когда он смотрел в сторону, она быстро, исподтишка оглянула его.

Он мало постарел и переменился в эти пять лет. Только лицо его сильно загорело, как будто даже огрубело, и на нем лег отпечаток грусти, напоминавший о перенесенных разочарованиях, может быть, даже страданиях. Марья Николаевна почему-то была довольна, подметив это новое выражение на его лице. Хотя она давно решила, что все и навсегда кончено между нею и мужем, но в эту минуту она сознавала, что ей было бы неприятно встретить его помолодевшим, поздоровевшим, довольным.

Она опять отвернулась и стала смотреть в окно. Тогда он, в свою очередь, остановил на ней долгий, внимательный взгляд. Его глаза тоже искали чего-то нового в чертах ее лица. Она, не оборачиваясь, чувствовала этот устремленный на нее, изучающий взгляд, и ей делалось неловко, но уже не досада, а какая-то печаль вторгалась к ней и давила возрастающей тяжестью.

— Марья Николаевна, — вдруг окликнул он ее.

Она чуть-чуть повернулась к нему одной головой.

— Могу я просить вас сказать мне что-нибудь о нашем сыне? Ведь я пожертвовал им, уважая ваше материнское чувство. Пять лет я не имел о нем никаких известий, и видит Бог, как мне было тяжело… — проговорил он тоном, в котором слышались и печаль, и смирение, и даже робость.

«Вот если б он раньше всегда так говорил со мной…» — пронеслось в голове Марьи Николаевны.

— Боря растет, из него вышел славный мальчик… — ответила она.

Чувство материнского хвастовства сразу овладело ею. Ей захотелось показать ему карточку ребенка, которую она всегда возила с собою. Она достала ее из сумочки и протянула ему:

— Вот, взгляните.

Ловацкий встал, взял карточку и долго смотрел на нее.

— Вы счастливее меня, вы через несколько часов прижмете его к сердцу, расцелуете его… — сказал он дрогнувшим голосом. — Для вас сегодня действительно светлый праздник. Но я буду счастлив и тем, что видел его портрет. Теперь он как живой будет стоять у меня в глазах.

В рассеянности Ловацкий сел не на прежнее место, а рядом с женою.

— Не хворал он в эти пять лет? Учился он чему-нибудь? — продолжал он спрашивать.

Марья Николаевна, повинуясь тому же материнскому инстинкту, стала рассказывать. Ее удивляло, что она может так спокойно, даже с удовольствием, говорить с человеком, который «разбил ее жизнь» (она все-таки была уверена в этом); но ведь она говорила о своем Боре!

— Да, вы счастливее меня, — проговорил с глубоким вздохом Ловацкий, и лицо его как будто больше осунулось, и сам он как-то сгорбился, точно почувствовал на себе прибавившуюся тяжесть.

Она боком взглянула на него, и что-то похожее на жалость прокралось ей в сердце. В самом деле, ведь этот человек мог не уступить ей своего сына; в этом случае он пожертвовал собою.

— Вы едете из Вильны? — спросила она.

— Из-за Вильны. Я жил в имении, хозяйничал… теперь еду в Петербург, рассчитываю получить место, — ответил он.

— Хозяйство не удалось?

— Напротив, оно пошло недурно; но я заметил, что начинаю тосковать, а это уж совсем не годится. И притом, в Петербург меня тянуло потому, что там я буду ближе к… к нашему ребенку.

Марья Николаевна промолчала. Ей хотелось задать один вопрос, но она сознавала, что это будет страшною бестактностью с ее стороны. И тем не менее она решилась.

— Разве… никакая другая привязанность не помогала вам рассеять вашу тоску? — бросила она ему, чувствуя, что краснеет.

— Нет, ничего подобного не было, — ответил он просто.

— Вы так же устали сердцем, как я? — продолжала она и позволила себе улыбнуться.

— Как вы? — переспросил он. — Не знаю. О вас я ничего не знаю.

— Обо мне нечего знать. Я нянчусь с Борей, немножко хвораю, вот и все, — сказала она.

И опять настало молчание.

Вошел кондуктор, отобрал билеты и поздравил с праздником. Когда он вышел, Ловацкий нерешительно повернулся всем корпусом к жене.

— Марья Николаевна, вы не думаете, что только простой случай свел нас именно в этот день? — сказал он задрожавшим, как перетянутая струна, голосом.

Она не ответила. Тяжесть, лежавшая у нее на сердце, давила все сильнее, но было что-то сладкое в этой боли.

— Подарите мне фотографию Бори, — переменил он разговор.

Она молча, не глядя на него, протянула ему карточку.

— О, как вы добры! — сказал он стремительно.

У нее на ресницах вдруг округлились слезы. Она быстро смахнула их носовым платком и повернулась к мужу.

— Если вы будете жить в Петербурге, я… то есть это было бы глупо, если б вы никогда не видели вашего сына. Вы можете когда-нибудь зайти… когда меня не будет дома… Я предупрежу maman.

— Вы разрешаете? Как я буду счастлив! Как я от всей души благодарю вас! — воскликнул он.

Поезд подошел под крышу дебаркадера. В вагоне сделалось темнее. Ловацкий наклонился к жене.

— Если вы уж решили, если позволяете… будьте великодушны до конца, сделайте меня счастливым именно сегодня. Разрешите сейчас же поехать с вами вместе. Я не помешаю вашему счастью, а только разделю его в течение нескольких минут, — проговорил он с усиливавшейся дрожью в голосе.

Марья Николаевна пожала плечами, не соглашаясь и не отказывая.

Ловацкий и не добивался прямого ответа. Он принялся распоряжаться, получил багаж, выбрал карету.

Когда под ними раздался грохот мостовой, он повернул к жене лицо, осветившееся разгорающеюся радостью.

— А ведь я вам еще не сказал «Христос вос-кресе!» — произнес он.

Она дала обычный ответ, и оба посмотрели друг на друга в нерешительности. Потом он тихо наклонился к ней и три раза поцеловал ее. Она отдала ему поцелуи, краснея, досадуя, пугаясь и разгораясь приливом торжествующего, властного чувства…

— Значит, вы верите, что не простой случай свел нас сегодня? — повторил он свой прежний вопрос.

— Верю… — тихо ответила она, отдавая ему свою руку.

Леонид Андреев (1871–1919)

Праздник[10]

I

С половины Великого поста Качерин почувствовал, что в мир надвигается что-то крупное, светлое и немного страшное в своей торжественности. И хотя оно называлось старым словом «праздник» и для всех других было просто и понятно, Качерину оно казалось новым и загадочным, — таким новым, как сознание своего существования. Последний год Качерину казалось, что он только что появился на свет, и все удивляло и интересовало его, а то, что было раньше и называлось детством, представлялось смешным, веселым и к нему не относящимся. И он помнил момент, когда началась его жизнь. Он сидел в своем классе на уроке и скучал, когда внезапно с удивительной ясностью ему представилось, что вот этот, который сидит на третьей парте, подпер голову рукой и скучает, есть он, Николай Николаевич Качерин, а вот эти — тот, что бормочет с кафедры, и другие, рассевшиеся по партам, — совсем иные люди и иной мир. Представление это было ярко, сильно и мгновенно, и потом Качерин уже не мог вызвать его, хотя часто делал к тому попытки: садился в ту же позу и подпирал голову рукой. Но зато все стало новым и полным загадочности: товарищи, отец и мать, книги и он сам.