Пашка из Медвежьего лога — страница 28 из 38

— Уймись, чего высовываешься и меня сбиваешь с пути!

Парнишка сдаётся, пристраивается следом за мною, но не может унять нетерпение.

Солнце то впереди, то сзади. Старик сбился с нужного направления, и мы, как мне кажется, бесцельно бредём по однообразному сосняку. Через час выходим на свежую тропу. Присматриваемся: да ведь мы тут шли!

— Нечистый попутал! — сокрушается наш проводник.

— А вы не отчаивайтесь, Гурьяныч, осмотритесь спокойно. Может, ток не в этом бору?

— Должно, тут! Сам одряхлел, а память слава богу! Из дома идёшь — закатное солнце в это время держишь в затылок, а с озера — надо ему быть на левой щеке. Видать, закружал. Ну, господи благослови, пошли! — И старик торопится дальше.

В вечернем лесу постепенно глохнут звуки. Редеют стайки мелких птиц. В небе уже ни одного коршуна. Изредка пропоёт комар да ветерок безнадёжно качнёт вершину.

Неужели опоздали? Какая досада! И вдруг потрясающий грохот над головой: огромный глухарь, хлопая тяжёлыми крыльями, сорвался с сосны и, неуклюже виляя между  деревьями, скрылся в лесу.

Правее взлетел второй…

Гурьяныч отскочил вправо. Повернув к нам испуганное лицо, он подал знак не шуметь и торопливо увёл всех в еле заметную лощину.

Там мы и обосновались табором.

— Ты, Пашка, чего смотрел?! Надо же было ввалиться прямо на ток! Птицу разогнали…

— Я же, дедушка, впервые тут.

— «Впервые, впервые»!.. Сколько раз сказывал, что на току вершины деревьев всегда примяты. Об чем думал?!

— На тебя, дедушка, понадеялся, а то бы заметил.

— Другой раз гляди хорошо, не маленький. Отпускай Кудряшку, пусть чего-нибудь пожуёт. Жулика привяжи, потом за водой сходишь и дровишек на ночь припасёшь.

Пашка с упрёком смотрит на Гурьяныча — уж очень большая нагрузка. Но возразить не смеет. Ведь дед выполнил его просьбу.

Молча уводит Кудряшку.

— Теперь ему хватит дел до ночи, чтобы не убег, — поясняет мне старик. — А ты не убивайся, что на ток вовремя не попали: успеешь, натешишься. Мошники к утру все на своих местах будут.

— Пожалуй, схожу без ружья, — говорю я, — послушаю, может, какой запоёт.

— Пойди, пойди, только долго не задерживайся, к ужину поспевай.

Становится прохладно. Накидываю на плечи телогрейку. Тороплюсь уйти подальше, в манящий сумрак. Давно я мечтал побыть в это весеннее время в хорошем бору, наедине со старыми соснами, вспомнить о детстве, о кавказских лесах.

Осторожно пробираюсь между стволов. Иду на закат. В лесу сгущаются тени. Исчезающее солнце бросает на тайгу последний луч. Природа наполняется грустью.

Всё чаще попадается на земле глухариный помёт, сложенный кучками, похожий на спящих гусениц. В просторной синеве неба прокричал и смолк беркут. Пронёсся какой-то жук. Вдали заурчал козодой. А вот и запоздалые дрозды облепили рябину, устраиваясь на ночёвку.

Я прислоняюсь плечом к сосне, стою молча и жду. Маленькая пташка в простеньком сером оперении, усевшись на сучке против меня, без умолку поёт. Откуда столько задора у этой крошки?! Я вижу, как дрожит её приподнятый и слегка распушённый хвост, как что-то переливается в её раскрытом клюве. Она не сводит с меня своих чёрных, маленьких, как бусинки, глаз.

Солнце уходит в бездонную глубину вселенной.

Где-то над вершинами сосен в последний раз перед сном грустно пропел лесной конёк.

Неслышно в бор крадётся мрак. Старые сосны, о чём вы мечтаете в эту тихую вешнюю ночь? О чём грустите? Я тоже погружаюсь в думы…

И вдруг где-то впереди слышу странный, отменный звук, будто тяжёлая капля воды упала на жесть. Что бы это значило? Стою жду. Умолкает пичуга. Я чутко прислушиваюсь: не повторится ли этот загадочный звук? Вот снова щёлкнуло, но уже громче, потом ещё и ещё, и полилось глухариное пение сразу по всему сосняку, по всей засыпающей тайге, наполняя её могучим, страстным призывом.

Среди полной тишины глухарь пел громко, торжествующе. А я, забыв про всё на свете, жадно слушал, как он неистовствовал…

Но вот птица смолкает.

Точно посвежело в воздухе. Я глубоко вздохнул. Где-то далеко пронёсся по лесу ветерок, ласково коснувшись вершин своим крылом. Сосны качнулись не пробуждаясь, и всё опять замерло.

Слышу позади шорох тяжёлых крыльев — какая-то большая птица пролетела надо мною, с треском свалилась на вершину сосны и застыла чёрным настороженным силуэтом. Вот он, гордый красавец лесов! И так близко, что я даже различаю пестринки в оперении, белый кант на хвосте и лохматые ноги. Как жаль, что не взял ружья!

Птица топчется на ветке, как бы устраиваясь поудобней, вертит головой, и я вижу, как она, поднимая веером хвост, вся раздувается, слышу, как упругими зубцами крыльев нервно чешет сук — вот-вот запоёт.

Я жду.

Раздаётся резкое: «Чок, чок, чк-чк-чк…» Глухарь поднимает к небу краснобровую голову и, захлёбываясь, бросает в потемневшую синеву бора свой дерзкий вызов…

Будто пробудившись, ему сразу со всех сторон отвечают певцы. Изредка слышатся то там, то тут тяжёлые взмахи крыльев. Птицы шумно усаживаются на облюбованные вершины сосен и пропадают в темноте до утренней зари.

Смотрю на часы: четверть десятого. Пора возвращаться. Осторожно, чтобы не вспугнуть смолкших в ночной передышке птиц, шагаю по бору. Ещё больше сгустился мрак. Слышу, кто-то невидимый ходит по лесу, осторожно пробираясь между стволов. Вот сухая ветка звонко треснула, точно подломилась под лапой медведя. Я останавливаюсь. Часто-часто бьётся сердце. Чувствую, кто-то из темноты пристально следит за мною. Кажется, сделай шаг — и мы столкнёмся…

— Да нет же, это мне чудится, — вслух успокаиваю себя. — «Глухой, неведомой тайгою…» — запеваю тихо, и неприятное чувство неловкости пропадает.

Вот и огонёк блеснул. Синий дымок костра, медленно поднимаясь, окутывает тяжёлые кроны деревьев. Освещённая пламенем стоянка между золотых стволов сосен кажется самым желанным приютом на земле. Я прибавляю шаг. И только теперь чувствую, как холодна ночь.

— Убег, ей-богу, убег! — встречает меня Гурьяныч. — Кинулся, ружжа нет. Кликнул — митькой звали!

— Кажется, он тут по бору ходит, придёт, никуда не денется, — успокаиваю я старика.

— Птицу, дьяволёнок, распугает. Вот я доберусь до него!

— Всех не распугает, а какая улетит, утром вернётся. Пусть побродит в тайге, полюбит природу — человеком станет.

— Как же!.. — примирительно говорит Гурьяныч. — Уж я-то по себе знаю. Без природы человек — что дупляная лиственница на мари, нет в нём настоящей живости. К примеру, взять хотя бы нашего бухгалтера из леспромхоза. Придёшь к нему в контору — страшно к столу подойти. Ты ему ещё слова не сказал, а он уж на тебя глазищи пялит, а заговорит — что горячей лапшой обрызжет. Ну, скажи — зверюга лютый! Люди страсть как его боятся. А настанет праздник, ко мне на смолокурню приедет подышать хвойным воздухом, посидит у заводи с удочкой… Скажи пожалуйста — другой человек! Поймает пару пескарей и рад-радёхонек, он тебе и папироску даст, побасёнку расскажет. Ничего не позволит делать, всё сам: и дров принесёт, и ушицу сладит — милейший человек, крылышки подвяжи — и ангел. Так что природа для человека — за моё почтенье! — И старик часто-часто закивал головою.

Но тут мгновенный свет, точно молния, блеснул в лесу, и тотчас же потрясающий гром выстрела взбудоражил тишину. Эхо долго ворочалось по глухим ложкам. Потом слышно было, как что-то тяжёлое медленно сваливалось по веткам сосны и упало на землю.

Мы переглянулись.

— Убил! Ужо я его ремнём приструню! — возмущается Гурьяныч, а сам не может скрыть довольства, что Пашка такой отчаянный.

— Надо всыпать, — поддакиваю я.

— А вы тоже не потакайте ослушнику, — обращается ко мне Гурьяныч. — Говорю, нам с вами надо держаться заодно, поодиночке он нас живо объегорит.

— Уже объегорил, Гурьяныч. Слыханное ли дело — в этакую темень сшибить птицу с сосны!..

— Он-то сумеет! — с явной гордостью за Пашку перебивает старик. — Весь в меня, дьяволёнок. Таким же был…

Мы усаживаемся к костру, ждём Пашку.

Засыпает оглушённый выстрелом лес. Возвращается тишина — будто и не было выстрела. Теперь, кажется, никому уж больше в темноте не грозит гибель.

— Да, да, таким же был… — продолжает Гурьяныч. — У ребят головным ходил, спуску никому не давал. Где что — меня кличут. Помню, давно это было. Как-то пошли с ребятами весною в тайгу…

Но тут вскочил, насторожился Жулик. Дремлющая поодаль Кудряшка подняла голову. Послышался хруст сушняка. Я расшевелил огонь и в полосе яркого света увидел Пашку. Пятясь задом, он волоком тащил к стоянке глухаря.

— Как это тебя угораздило в темноте? — спрашивает старик.

— Ещё засветло, дедушка, приметил, где он сел, — охотно объясняет тот. —  Пока дрова таскал — стемнело. Подобрался к сосне, а его-то в хвое не видно. Ружьё к плечу приложу и так, и этак — не видно. Хотел было по стволу подобраться к нему, да он сам выдал себя — заворочался, ну, я и пальнул.

Я смотрю на убитого глухаря, на его краснобровую голову, на пышный фиолетовый зоб, на пестринки в брачном наряде, на лохматые лапы с сжатыми когтями, и меня съедает проклятая охотничья зависть. Пашка оказался непобедимым соперником. И тут, на глухарином току, он уже успел опередить меня. Теперь вся надежда на утро. Я готов просидеть всю ночь у костра, лишь бы не проспать зарю.

Гурьяныч поднял глухаря, с восхищением потряс им передо мною и уже раскрыл рот, чтобы выразить восторг, но спохватился и сказал поучительно:

— Ты, внучек, тово, не жадничай, не спеши больно. За тобой не поспеть.

Мне неудобно перед парнишкой, у которого Гурьяныч как бы выпрашивает для меня снисхождение.

— Молодец, Пашка, — говорю я, приглушая охотничью зависть.

А он стоит довольный, улыбающийся.

Глухарь висит на сучке, и теперь наша стоянка напоминает бивак охотников. Если бы птица была убита мною, мы бы, конечно, устроили сегодня ночью пир. Но Пашка да, видимо, и Гурьяныч берегут её как трофей. Представляю Пашку, идущего по посёлку сквозь толпу детворы с глухарём, а то и с двумя, с перекинутым через плечо ружьём…