Но горечь обиды не могла затмить того главного, зачем мы потратили много дней на путь сюда, карабкались по кручам в поднебесье. Мы увидели горы в осеннем наряде, видели схватку маралов. А добыча — это только часть наших желаний. О чём я очень пожалел — так это о том, что с нами не было Пашки. Такую картину не часто увидишь.
Прежде всего нам надо убедиться, насколько опасны раны у белёсого быка и как далеко он, напуганный нашим присутствием, сможет уйти, затем уже решать, что делать дальше.
Набрасываю на плечи котомку, привязываю Загрю к поясу, и мы поднимаемся к месту схватки быков. Раненый зверь ушёл по косогору. На его следу не видно крови. Но Загря продолжает с какой-то удивительной собачьей щепетильностью обнюхивать веточки, траву на следу марала и упрямо тянет меня вперёд.
— Видно, не наш, совсем ушёл… — заключает Василий Николаевич, сбрасывая котомку. — Чайку вот тут, у ручейка, попьём и айда на ту сторону Бутуя, там и вчера, и сегодня ревели быки.
— Чайку попить не плохо. А Загрю отпустить, пусть промнётся немного.
— Пускай!
Я отстегнул ошейник, и кобеля как ветром сдуло, мигом исчез в зарослях ольховника.
Мы сидим у костра, пьём чай. Уже день. Время тянется медленно.
— Ты ничего не слышишь? — спрашивает Василий.
— Нет.
— Неужто я ослышался… вроде собака слаяла, — и он, припав ухом к земле, долго слушает. — Ей-богу, собаки лают!
— Почему собаки, ведь Загря один?
— Лают две, — говорит он уверенно, складывает котомку, хватает карабин и, уже не разбираясь, что под ногами, торопится вниз.
За ручьём видим след марала. Идём дальше. Вот зверь прыгнул через валежину, и у него как будто от натуги раскрылись раны и брызнула чёрная кровь по кустам. Значит, бык ранен. Торопимся дальше. За седловиной будто кто-то бьёт в пустую бочку, это лают собаки. Где Загря нашёл себе компаньона? Но разве до этого теперь?! Ноги сами по себе бегут вперёд, пересекают лог, кедровый перелесок и выносят нас на соседний гребень. Останавливаемся отдышаться.
С отрога в глубоченный провал убегают зубчатые стены, и оттуда ясно доносится лай. Отдыхать некогда. Сбегаем вниз по звериной тропке. Теперь кажется совсем близко, уже долетает приглушённый рёв зверя. Нет сил побороть любопытство, и мы выглядываем из-за скалы. Видим выступ над обрывом и на нём раненого быка. Зверь умирает, он бьётся в предсмертной агонии, сползает к краю обрыва и летит вниз.
Осторожно спускаемся к нему.
Собаки молча сторожат добычу. Даже теперь, распрощавшись с жизнью, бык сохранил в своём внешнем облике что-то могучее, властное, присущее маралу только в брачный период. С Загрей небольшая собачонка, подстрижена под льва, с кистью на конце хвоста и с удивительно знакомой мордой. Откуда она взялась? Я хочу приласкать незнакомку, но она отвечает суровым взглядом, сторонится, видно — не бродячая. Её появление здесь кажется загадочным.
До темноты нам не управиться со зверем. Решаемся заночевать.
Вспыхнул костёр, и тонкая струйка дыма просверлила синь вечернего неба. Мы поджарили печёнку и уже готовились поздравить друг друга с успехом, как вдруг собаки всполошились.
— Никуда они от нас не уйдут, пусти-ка меня вперёд, — послышался басистый голос и затем торопливые шаги по камням.
Я вскакиваю. Кто они, эти люди, в такой глуши? Поднимается Василий Николаевич. Собачонка повернулась на звук, завиляла хвостом. Значит, браконьеры, — подумал я.
Видим, из кедрача показывается рослый старик, торопливо варежкой протирает глаза. Мы ещё не успели рассмотреть друг друга, как из-за него буквально выкатился мальчишка. Он останавливается на какую-то долю минуты, затем, выбрасывая руки вперёд, кричит:
— Дядя-а!.. — И несётся по крутяку вниз к нам, бросается мне на шею. Я обнимаю Пашку, долго кружусь с ним возле костра.
— Дедушка, узнаёшь?.. — а сам прижимается ко мне горячим комочком, бесконечно рад этой неожиданной встрече.
Гурьяныч как будто потерял свой шаг, спустился по рассыпушке не торопясь. Его суровое, обожжённое осенними ветрами лицо как будто посвежело, осветилось радостью, но не утратило своей строгости. Он на секунду задерживается у погибшего зверя, одним коротким взглядом измеряет его и вдруг весь мрачнеет.
Мы здороваемся. Кажется, никогда старик не казался мне таким первобытным от леса, от гор, от людской чистоты. Я держу его шершавую загрубевшую ладонь, смотрю в глаза, не понимаю, что случилось с ним?
— Пошто убили быка? — прерывает он молчание обвиняющим тоном и переводит свой взгляд на Василия Николаевича, потом на зверя.
— В драке погиб он, Гурьяныч. Но мы могли и убить его.
Я достаю из кармана разрешение на отстрел марала, подаю ему. И от первой прочитанной фразы лицо его мякнет, добреет.
— Значит, для музея Академии наук? Тогда с полем вас! Зверь при достатках, подходящий для этого, — и старик, приставив свою шомполку к дереву, обнимает меня не по летам могучими руками, липнет к губам бородатым лицом. — Вот уж никак не ожидал встретиться. Видать, судьбе угодно, чтоб мы ещё раз свиделись.
Он поворачивает всего меня к огню, долго, пристально осматривает, как бы пытаясь что-то найти.
— Вижу, здоров, и ничего как будто за это время не потерял, — с облегчением заключает старик, отпуская меня.
— А как вы, Гурьяныч, чувствуете себя, как бабушка, Кудряшка? Зимовье отремонтировали?
— А я с Пашкой думал, что вы забыли про нас, зачем вам наша забота, лишняя тяжесть… Живём без перемен, слава богу, хлеб есть, зимовье новое срубили, добрые люди помогли, зиму в тепле встретили, а вот бабушка…
— Что, болеет?
— Обижаем мы её, — старик косится на Пашку. Тот не выдерживает обвиняющего дедушкиного взгляда, отходит к зверю, осматривает его, ощупывает бока, удивляется.
— Бабушку обижать нельзя. Если это делает Пашка —- он исправится.
Мы с Гурьянычем присаживаемся к костру. Василий Николаевич отсекает ножом кусок печёнки, нанизывает её на берёзовый прут, приставляет к жару. Пашка достаёт из своей котомки домашний хлеб, чашки, сахар, разливает чай, устраивается рядом со мною на земле. Наступает минута молчания. Все мы ещё не можем прийти в себя от неожиданной встречи.
А солнце за Бутуем клонится к закату, и тени гор уже заполнили провалы.
— Вам потрафило нынче, — начинает Гурьяныч, смочив губы первым глотком горячего чая, — не то, что нам с тобой, внучек. В руках был и ушёл…
Пашка молча кивает головою, а сам весь в завтрашнем дне, по лицу вижу, захвачен какими-то планами.
— Вы тоже промышлять приехали? — спрашиваю парнишку, чтобы он заговорил.
— Нет, мы по другому делу, — отвечает за Пашку Гурьяныч. Он отставляет чашку с недопитым чаем, смахивает прилипшие к бороде крошки хлеба, начинает не торопясь рассказывать. — На прошлой неделе пришёл ко мне наш лесник, одногодок мой. Уважь, говорит, Гурьяныч, помоги, ревка у маралов начинается, в деревне зашевелились браконьеры. Всем приспичило в лес, кто по больничному, кто умышленно отпуск придержал к этому времени, как будто орешничать идут, а у самих волчьи думки. Ты бы, говорит он, присмотрел за зверем по дальнему хребту, а я метнусь в Ясненскую тайгу. Надо уберечь маралов, и так уж совсем мало их остаётся.
— Значит, вы тут с Пашкой в качестве добровольной общественной охраны маралов?
— Этот большой титул не про нас, — отвечает старик. — Мы приехали сюда помешать браконьерству. Одному леснику где же управиться с ними…
— Это верно, Гурьяныч, браконьер стал скрытный, подвижной, его, скажем, тут в горах не так-то просто обнаружить.
— Да, да, — перебивает меня старик, — ночует он без костра, таится, как хищник. Вчера вечером бросили Кудряшку в логу, а сами поднялись к скалам вечернюю зарю встретить. В горах она завсегда долгая и человеку близкая, перед нею будто исповедаешься. Только это мы присели на выступе, слышим — бык запел. Ну, говорю, Пашка, голосистый нам попался, доставай трубу, подзовём его, полюбуемся. Пашка у меня насчёт трубы мастер, — не без гордости добавляет он, посмотрев на внука. — Любую ноту за моё почтенье выведет. Только он запел, бык сразу отозвался. Ну, мы и давай подманывать его к себе: Пашка в трубу ревёт, а я берёзку кручу, будто бык со злости рогами её ломает. Слышим, ближе заревел, ещё ближе. Нам-то сверху вниз всё видно, как на ладони. Смотрю, мелькнула тень на опушке, — что-то усомнился я, говорю Пашке: опусти конец трубы в камни и потише зареви, вроде как бы зверь отдаляется. А бык поёт уже совсем близко. Я ещё пуще кручу берёзку. Вижу, из кедрача показывается человек с ружжом, да как заревёт. Гляжу, да ведь это же Емеля, наш деревенский парень! Ах ты, думаю, бестия! Схватить бы тебя тут…
Старик смолк и долго не мог приглушить гнев, Василий Николаевич подлил ему в кружку горячего чая. Он отхлебнул два-три глотка, успокоился.
— Ну и дальше? — не терпится мне.
— Затаились мы с Пашкой. А Емеля долго стоял, всё ревел. Потом, видим, поднимается на наш выступ, шагает, как рысь, неслышно, и только он показался из-за скалки, я его за грудки. Он было на меня, а тут Пашка подоспел, но не удержали, вырвался, митькой звали! Шапку оставил в залог.
— Судить надо, — говорит Василий Николаевич, разрезая дочерна поджаренную печёнку.
— Статьи, говорят, в законах наших нет, так мы же их сами пишем, не от бога они идут! — Старик снова загорается. — По-моему, попался с ружжом в лесу или, скажем, на озёрах в неохотничий сезон — срок ему давать. Сразу поуменьшится браконьеров и уважение к закону будет… Куда я только ни ходил по своим властям, все соглашаются; да, да, Гурьяныч, природу надо беречь, говорят мне, а сами думают: дескать, чокнутый старик! А я не смирюсь с разбоем, хотя и трудно мне, уже не по годам моя затея, да и не по силам. Другого боюсь: может, зря и Пашку толкаю на эту дорогу, по себе знаю, как трудно одному бороться.
— Нет, Гурьяныч, — перебиваю я его. — И вы, и Пашка не одиноки, всем нам дорога родная природа, понятна ваша боль за неё. Если мы в один голос скажем браконьерам — нет! — их не будет.