Пассажир без билета — страница 33 из 44

Было слышно, как за окнами солдаты скалывают скребками лед. Кто-то раскатисто захохотал. Потом прогромыхал грузовик. Стало тихо. Подполковник медленно, в задумчивости, перекатывал по столу толстый граненый красно-синий карандаш.

«Сколько же еще можно молчать? Пусть заговорит. Я ко всему готов», — подумал Осинский.

Подполковник отложил в сторону карандаш. Сказал наконец:

— Понял, Осинский?

— Конечно, — ответил тот едва слышно. — Если бы я мог не понимать, мне было бы легче.

— У нас сегодня полковое комсомольское собрание, — сказал подполковник лейтенанту. — Я бы поставил первым вопросом чепе с Осинским, вторым — замену заболевшего комсорга.

Сказал и вышел, плотно притворив за собой дверь.


Собрание началось в полдень. Клуб был переполнен.

— Прошу слова! — звонко выкрикнул с места мариец Иван Иванович.

От волнения его лицо покрылось красными пятнами. Голос срывался. Он налил себе воды из графина, но пить почему-то не стал, отодвинул стакан в сторону.

— Только один пример, ребята, и Осинский весь как на ладони. Только один пример!

Голос срывался. Он взял стакан, отпил глоток. Потом продолжал:

— Осинский лежал в Москве, в госпитале. Ранение у него было очень тяжелым, вы все знаете. Когда его откопали без памяти, никто не верил, что он выживет… Я переписывался сперва с медсестрой, потом с ним. Когда я сообщил ему из Тулы, что мы вот-вот снова поедем на фронт, вы знаете, что он сделал?

Мариец перевел дух.

— Они сговорились с медсестрой, выкрали одежду, и он сбежал из госпиталя ночью, через окно, не долечившись! И с забинтованным плечом вернулся в полк. Помните? Каждый ли так поступит? Я думаю, если по-честному, нет! И какой он смелый солдат, мы все знаем. Он уже награжден значком «За отличную артиллерийскую стрельбу». Осинский совершил большую провинность. Но, учитывая, что он всем своим прежним поведением доказал, как любит нашу великую Родину, можно ограничиться выговором без занесения в личное дело! В крайнем случае «губой».

— Правильно! — дружно поддержали солдаты.

— Ишь, какие добренькие! — не выдержал и выкрикнул со своего места Снежков. — Да за это и штрафбата мало! Шутка ли, уснул на посту!

Все повернулись в его сторону. Подполковник тоже метнул на него сердитый взгляд. Снежков съежился, словно ожидая удара.

Следующим выступил командир батареи Горлунков. Он охарактеризовал Осинского как хорошего солдата и в заключение сказал:

— Если бы не этот проступок, я бы именно его рекомендовал вместо заболевшего комсорга. Какой Осинский солдат, вы все знаете. А вот все ли знают, что он в прошлом артист?

В зале оживились, закричали:

— Как — артист? Левка Осинский — артист?

— Да, оказывается, он артист цирка. Артист с тринадцати лет. Он рано лишился родителей. Воспитывался в детдоме. Случайно попал в бродячую труппу. Мотался с этой «дикой» бригадой по всей стране. Недоедал. Недопивал. Не раз хозяева били его. Эксплуатировали. Он был без прав, без места в жизни. И не сломился. Стал человеком. Хорошим артистом. Он скрывал это. Как звали твоего товарища, что ко мне заявился? — обратился командир батареи к Осинскому.

— Герман Резников. Только зачем вы об этом?

— Пусть все знают! Так вот, ребята, заявляется ко мне как-то этот Герман Резников в форме бронемехвойск. «Я слышал, что у вас в батарее Осинский?» — «У меня, — отвечаю, — а зачем он вам?» — «Я, — говорит, — назначен руководителем фронтового ансамбля, мне нужны люди».

«Очень приятно, — говорю, — поздравляю с высоким назначением, только при чем тут Осинский?» — «Он артист!» У меня, ребята, как и у вас сейчас, глаза на лоб. Осинский, и вдруг артист! Вызвал я его. Он сразу этого Резникова узнал, смутился. «Ну, потолкуйте, потолкуйте, ребята», — говорю, и вышел.

О чем они там разговаривали, не знаю, а только снова приходит ко мне этот Герман.

«Повлияйте на Осинского! — говорит. — Я имею полномочия. Осинского запросто к нам в ансамбль зачислю, а он еще чего-то думает, не хочет, а мне позарез нужен верхний в пирамиду и трубач в оркестр».

«Нет, — отвечаю, — пусть сам решает. У него своя голова».

Через день обращается ко мне Осинский:

«Разрешите на репетицию сходить».

Я его отпустил. А у самого, ребята, душа болит. «Не выдержит, — думаю, — в ансамбль запросится. Уговорит его этот Герман, черт бы его побрал! Жаль будет парня отпускать… А куда денешься?»

Нет Осинского и нет. Я жду, нервничаю. Пришел он поздно. Бледный, взволнованный. «Ну, — спрашиваю, — репетировал свои пирамиды?» — «Репетировал…» — «И на трубе играл?» — «И на трубе…» И таким грустным тоном сказал он это «И на трубе…», что, чувствую, уйдет, не может не уйти! «Что ж, — спрашиваю, — значит, будем оформлять твой перевод в ансамбль?»

«Нет, — отвечает, — полк — мой родной дом. Только ребятам ничего не рассказывайте. Пусть не знают по-прежнему, что я артист. А на репетиции меня еще пару раз отпустите, пожалуйста, если можно…»

— Теперь мне все понятно! — громко воскликнул Иван Иванович. — Разрешите еще раз выступить?

— Выступай, пожалуйста, — сказал председатель. — Что тебе понятно?

— А то мне понятно, почему он плакал.

— Как плакал? Когда?

— А помните, ходили мы недавно сюда в клуб на «Музыкальную историю»? В этой картине поет Лемешев, помните? И вот, когда показали, что Лемешеву аплодирует зал, Осинский заплакал. Трясется весь, губы кусает, всхлипывает А я рядом сидел. Удивился страшно: картина-то веселая. Все хохочут кругом. «Что с тобой? — говорю. — Ты плачешь?..» — «Что ты, — говорит, — спятил? Перекрестись! Это я сморкаюсь. У меня бронхит». И тут же понарошку в платок сморкнулся. Два раза. И я, дурак, ему поверил. Теперь-то я понимаю, что это был у него за бронхит! Это он, ребята, по аплодисментам плакал. Точно! Их ему в жизни не хватает, вот он и ревел. Ребята, — выкрикнул Иван Иванович, — предлагаю голосовать только за выговор без занесения!

Через десять дней, вернувшись из-под ареста, Осинский вместе с полком выехал на фронт.

Глава восьмаяНа Курской дуге

Осинский спал, завернувшись в шинель, неподалеку от пушки, на ярко-зеленой, прогретой августовским солнцем траве. Рядом было неубранное поле. Тяжелые колосья склонялись к земле.

Слева, у невысокого холма, стоял огромный, обгоревший «тигр». Он осел набок, бессильно свесив покалеченный ствол. Около танка валялся мертвый танкист в полусгоревшем френче с серебряными черепами и розовым кантом на погонах и петлицах.

Неподалеку от огневой позиции покуривали, усевшись в кружок, командир батареи, несколько солдат-артиллеристов и какой-то пожилой пехотинец в выбеленной солнцем и ветром гимнастерке с поблескивающими на ней медалями.

— У нас, володимирских, август называют еще и густарем, — неторопливо говорил пехотинец, глубоко, с наслаждением затягиваясь цигаркой и сплевывая.

— Почему? — спросил Горлунков.

— Потому всего обильно, густо… Ясно?

— Понятно.

— И у нас, марийцев, тоже в народе говорят: «Август — собериха, август — запасиха…» — сказал Иван Иванович. — От зари до зари, бывало, в это время вся деревня трудится… В домах пусто… И жарынь такая же стоит…

— Жарынь, а сержант ваш в шипели спит. Чего это он? Малярийный, что ли? — кивнул пехотинец в сторону Осинского.

— Нет, не малярийный, — улыбнулся командир батареи.

— Просто умаялся, — сказал мариец. — Это командир орудия, комсорг полка, лучший дружочек мой. Циркач в прошлом. Осинский. Может, слыхал?

— Не слыхал, нет.

— Я тоже, правда, раньше никогда не слыхал. Но, зна-ме-ни-тость! Стоечник! Конец света!

— Что за стоечник?

— Весь свои номер на руках проводит. Стойки выжимает, бегом бежит, прыгает сто раз на одной руке, на ходулях ходит, «Яблочко» танцует.

— Брешешь!

— Ничего не брешу. Показывал. Верно, ребята? Все видели.

— Ясное дело, видели.

— Да будет вам. Неужто все на руках?

— Все на руках. И лучше, чем мы с тобой на ногах…

— А представили вас за «тигра»? — помолчав, спросил пехотппец.

— Представили. Нас к медалям, сержанта Осинского — к ордену Красной Звезды.

— Трофей стоящий, — сказал пехотинец. — Как думаешь, возьмем сегодня Белгород?

— Думаю, возьмем, — сказал Иван Иванович. — Обязательно возьмем, — мариец оживился и кивнул в сторону эсэсовца. — Вытащили мы вчера из танка этого ганса недогорелого. На френче два «железных креста». Ленточки все во вшах и гнидах. В кармане бумажник. В нем его гретхен, муттер, фатер, киндер. Симпатичные такие фриценята. И письмо. Пишет он своей муттерше, значит, что туго стало. Техника, мол, у русских большая. Не то что было раньше. Здорово, собака, описывает, как мы их давим. Просто душа радуется! А еще он пишет…

Иван Иванович не успел закончить. В метре от него в землю врезался снаряд. И казалось, только потом послышался зловещий, стремительно нарастающий звук.

— Ложись! — громко крикнул лейтенант Горлупков.

Осинский проснулся, метнулся к пушке, спрятался за стальное колесо. Остальные тоже попрятались кто куда: Иван Иванович — в старую воронку от бомбы, лейтенант и пехотинец — в окопчик.

Распластавшись, Осинский старался как можно плотнее прижаться к земле, целиком вдавиться в нее.

— Ну, когда же? — не выдержав, тоненьким детским голоском выкрикнул из воронки мариец.

Но взрыва но последовало. Снаряд не разорвался.

— Подъем! Ложная тревога!

Солдаты поднимались, опасливо поглядывая на снаряд. Иван Иванович вылез из воронки весь в известковой жиже. Все невольно расхохотались.

— Ты точь-в-точь как наш цирковой клоун Ролан! — воскликнул Осинский. — Копия! Только у того хоть одна бровь черная да уши красные, а ты целиком как мельник.

К торчащему из земли снаряду подходили осторожно, даже переговаривались вполголоса.

— Ничего себе, — шепнул и даже присвистнул Иван Иванович. Он сбросил на траву мокрую гимнастерку и тщательно вытер лицо и шею подолом нижней рубахи. — Восьмидесятивосьмимиллиметровый калибр! Приличная штучка!