— Стороной слышал.
— То-то стороной! А вот мы с Букетовым в этом участвовали… Комедия была фантастическая, только… не очень смешная. Помните ту немецкую комиссию № 4, что действовала в Ярославле по репатриации немецких военнопленных из России согласно Брестскому договору? Командовал у нас в Ярославле этой комиссией некто лейтенант фон Бальг. Помните?
— Смутно помню. Мельком видел. Я ведь недолго пробыл в городе. Кажется, обыкновенный немец. С моноклем и стеком.
— Да, в сером костюме, семи-милитер[4]… И был он тише воды, ниже травы во время июльских событий — ведь мы в Архангельск союзников ждали! Союзники же, как вы знаете, Брестского договора не признали. Они же город и порт Архангельск якобы не от большевиков, а от немцев, наступающих из Финляндии, оборонять спешили! Ну а попутно, неофициально, решили оборонять также и от Советов… Стало быть, и мы, перхуровцы, себя в состоянии войны с немцами считали, как-никак они пол-России зацапать успели, господа вильгельмовцы. На Бальга мы смотрели косо — враг союзному делу! Говорят, он даже готов был военнопленных немцев из подведомственного ему лагеря против нас, за красных, выставить…
Капитан Зуров морщился, тема казалась слишком скользкой. Он все порывался заставить ротмистра замолчать.
— Но вот становится ясным, что мы терпим поражение. И в канун разгрома вижу я этого Бальга в германском военном мундире, при ордене, с саблей на одном боку и с парабеллумом на другом. Знаете, почему?
— Кажется, догадываюсь, — сквозь зубы вымолвил Зуров.
— Скоро и мы догадались, рядовые перхуровцы. Как выяснилось, генерал Карпов и все прочее наше начальство, не сбежавшее из города вместе с месье Перхуровым, кинулось к немцу с просьбой: SOS! Спасите от соотечественников, от красных русских! Французы, мол, подвели, пусть теперь хоть кайзер выручает! И повели нас, грешных, полтысячи офицеров российских, «сдаваться» этому немецкому чину, лейтенанту паршивому. Мне же и господину Букетову крупно повезло: нам двоим выпала честь — найти в домах побольше белых простыней, разодрать их на полосы и развесить утром 21 июля на крышах руин. Развешивало, конечно, население, а мы с Букетовым руководили…
— Просил бы, с вашего позволения, чуть покороче…
— Извольте! В одном милом доме, вернее, милом погребе мы с поручиком не позабыли переодеться и принять вид «дю простой народ», ву компрене? Рано утречком видим: входят победители, полки, дружины с комиссарами и дивятся — где же побежденные? Вот навстречу красным и выходит лейтенант Бальг и гордо возвещает: «Те русские, что вели здесь военные действия, сдались не вам, красным русским, а мне, представителю кайзеровского командования и великой Германии. Все они — германские военнопленные и подлежат эвакуации нах Дойтчланд! Мои вооруженные силы охраняют их в здании городского театра имени Волкова.
Действительно, видим, торчат около волковского театра у всех входов какие-то плешивые немцы в жеваных шинелишках, все — из лагеря военнопленных, и держат в руках винтовочки российские, еще тепленькие от наших рук…
— Ну и что же дальше было?
— Эх! Дальше!.. Разумеется, красные предъявили ультиматум, немцы-военнопленные смирнехонько винтовочки наши положили и затопали в свой лагерь. Пришлось отступить и лейтенанту Бальгу, хотя он, конечно, по-человечески сочувствовал нашему брату и сделал, что было в его силах. Ну а голубчиков наших — из театра да прямо за город, по одному адресу со священником Владимирской, отца Феодора братом. Тот, кстати, все-таки оказался и принципиальнее, и смелее нас, офицеров, а конец все равно один был… Насчет нас с Букетовым люди подтвердили, что мы мирные обыватели, белые флаги в городе развешивали, нас и отпустили. Теперь практически изучаем, много ли у нас еще сторонников.
Зуров произнес прежним сухим тоном, не глядя ротмистру в глаза:
— Благодарю за подробности, но просил бы среди офицеров моего отряда… не утруждать себя подобными воспоминаниями. Потеря Ярославля — лишь незначительная тактическая потеря, а большая часть России находится в руках наших или сочувствующих нам войск. Перешедших на сторону противника мы будем беспощадно истреблять, колеблющихся — привлекать. Отец Феодор, в Солнцеве кто может реально поддержать нас?
— Милый вы, Павел Георгиевич, уж не обижайтесь на меня, но скажу прямо: никого не найдете! Приезжали ведь сюда ваши начальники, сам господин Мамырин, член партии социалистов-революционеров, однажды на автомобиле пожаловал, а ему мужики на митинге сказали: какой же ты революционер, коли ты против революции? В Диевом Городище после молебна у Троицы собрали мужиков, человек двадцать, и наших, солнцевских, двоих к ним пристегнули, и грешневских мужиков тоже человек пять или десять взяли в поддержку офицерам в городе. Повели дорогой на пригородную слободу Яковлевскую, там еще сколько-то яковлевских мужиков прихватили и всем винтовки выдали. Ну кто еще дорогой, не дойдя до Твериц, утек, кто перед переправой сбежал, а кто на другой же день с позиций лыжи навострил. И заметьте все ушли с винтовками вашими, и теперь эти винтовки на красной стороне стреляют либо там в запасе лежат. Вот как у Мамырина-то дело вышло, никто воевать за вас не схотел.
— А что у нас в больнице делается? Принял доктор Попов наших офицеров? Я должен увидеть выздоравливающих.
— Батюшка Павел Георгиевич, да мне просто даже странно, какие у вас понятия!.. Не было в больнице никаких офицеров, костромской тракт перекрыт был сперва белыми, потом красными. Сюда только в обход, водою, из Прусова путь был. В больнице вашей одни красноармейцы да дружинники красные лежат, из городских. Доктор Попов записался в партию большевистскую, порет и режет по-прежнему, сейчас у него тяжелораненые долечиваются, больше все рабочие из Коровников. Наших сельчан в эти дни Попов в больницу не клал, по домам ходил, коек у него для приезжих тяжелых не хватало.
Лицо Зурова становилось все напряженнее. Он прикуривал папиросу от папиросы.
— Когда нашу усадьбу сожгли?
— Прошлой осенью, еще в октябре либо ноябре. Дезертиров банда зашла и сожгла.
Капитан прошелся по комнате, заглянул в окно. Была предрассветная темень. Зуров опустил занавеску, потревожив листья герани.
— Жатва началась? — вдруг осведомился он, будто вне связи с предыдущими речами.
— Началась! — отец Феодор с готовностью перешел к хозяйственной теме. — Престольный наш праздник, Ильин день, 20 июля по-нашему, теперь 2 августа, приходится на завтрашнюю субботу. Отслужим, отпразднуем, мужики в воскресенье опохмелятся, а двадцать второго, по-нынешнему 4 августа, решили всем миром на Дальние поля пойти, за пять верст. Там места открытые, хлеба ровные, созрели купно и перестоять могут — хоть нынче жни. И между прочим, на ваших Лесных полянах нынче такие травы для второго покоса, каких и прежде не бывало! Будто весной и не кошено было! Дай, господи, вёдро — после жатвы — сразу на второй покос!
— Благодарю вас. Красных застав, кордонов не замечали?
— Были! В Диевом Городище и сейчас проверяют едущих. Пароход посреди плеса на якорь ставят, на моторной лодке подплывают, проверяют пассажиров и грузы.
— Значит, пароходы пошли?
— Пошли, слава тебе господи, пошли, Павел Георгиевич.
— Ну с меня новостей достаточно. Решение принял. Кое-кто пожалеет, что с красными связался. Оружия вы, господа, верно, не имеете?
— У господин Букетова есть браунинг. Мой… не сохранился.
Когда домик опустел, хозяин и хозяйка заперли дверь на все засовы и стали вдвоем на колени перед ликом Ильи Пророка.
Стоянку в Волчьем овраге оставили через три дня — Зуров дал отряду отдохнуть в урочище перед делом. Отказавшихся от поволжской Вандеи, обрекших прежних хозяев на волчью жизнь надо проучить по-настоящему.
В ночь на 4 августа командир вывел свой отряд снова на проселок. Подводы укрыли. Отряд разделился: пятеро блокировали подступ к больнице, четверо засели среди кустарника, на краю поля, где за росстанью начинался проселок.
Мимо этой второй группы потянулись еще до света подводы и пешие жнецы с косами и серпами. В плетеном возке с пегой лошадью проехали священник с дьяконом служить в поле раннюю обедню перед страдой.
Солнце еще не поднималось над лесом, когда из обеих замаскированных групп, прячась за плетнями и яблонями, подкрались к почти безлюдному селу по два человека. Капитан Зуров, лежа за пулеметом, видел сквозь прорезь щитка проселочную дорогу и ближние домики. Посланцы уже крались обратно. Под застрехами кровель кое-где вымахнули светло-рыжие лисьи хвосты.
Капитан проверил, как вставлена лента, и, резко щелкая, дважды подал вперед рукоять затвора, ставя «максим» на боевой взвод… Сощурившись, пулеметчик переждал минуту, другую… И вдруг истошный старушечий крик:
— Батюшки-светы! Караул! Горим!
На пустынной улице появились старики и белоголовые ребятишки. Но лишь только посильнее пахнуло горячим ветром и на краю села взялись пламенем все соломенные крыши, ребятишек будто смахнуло с улицы: детвора кинулась по избам искать там защиты от гудящего вверху пламени.
Пересохшая за жаркое лето солома не давала дыма. Но, когда затрещали сосновые бревна срубов и от палящего зноя сомлели живые дерева в палисадах, выметнуло к небу оранжево-серое полотнище, прошитое красными искрами. И старик пономарь, застигнутый бедою посреди улицы и уже понявший, что не устоять его бобыльному домишке против огненной напасти, побежал не домой, а в другую сторону, к храму, отвязал притянутую к перекладине веревку набатного колокола и забил, затрезвонил: бам-бам-бам!
Те же, к кому воззвал набатный звон, опустили серпы, распрямили спины и увидели реющее над селом гибельное знамя пожара!
Женщины на поле жатвы бросали старших ребятишек и, не помня себя, босые, растрепанные, что есть духу мчались туда, к домам, к меньшеньким, оставленным с бабками. Кто скакал на выпряженной лошади, кто спотыкался на дороге, вскакивал снова и опять летел без памяти проселочной