При аэродроме размещались три полка морской авиации, два боевых, один учебный, в котором осваивались новички, а затем их переводили в боевой полк. Летать было сложно – слишком мало ориентиров (главный – Генеральская сопка рядом с поселком; раньше она называлась Спасительной, потому что якобы Трифон Печенгский скрывался в ее пещерах от язычников-лопарей; а Генеральская – потому что там погиб летчик, Герой Советского Союза Алексей Генералов). “Местность вокруг аэродрома гористая, и это, конечно, затрудняло полеты, особенно в пасмурную погоду. При взлете сразу по курсу возникали две полукилометровые сопки. Нужно было быстро набирать высоту и уходить в сторону. При посадке также нельзя было допускать малейшей оплошности – четвертый разворот между сопок приходилось делать, снижаясь до высоты 400 метров. Еще одна опасность подстерегала летчика недалеко от торца взлетно-посадочной полосы. Воздушные потоки могли затянуть самолет в каменистый овраг, по дну которого текла речка. Поэтому надо было строго выдерживать глиссаду и во время выпуска шасси” [10]. Главный ужас – полгода полярная ночь. Что это значит? Что примерно в полдень на полчаса наступают сумерки – а затем опять, на 23 с половиной часа, тьма. Плюс частые бураны. Новички зимой не летали, осваивали теорию и занимались на тренажерах (каких конкретно, не указано, но один мемуарист упоминает о том, что “здоровые парни стояли у стола и игрушечными самолетиками выводили в воздухе замысловатые кривые” [21]).
Впервые ему дали самому полетать не то в конце марта, не то в начале апреля 1958 года – в общем, через три месяца. А дальше: “усердно учился летному мастерству”, много времени отдавал общественной деятельности, занимался спортом. Как ни странно, самое простое и адекватное свидетельство – вот это: “На втором году службы в части Юрий Гагарин стал отличным летчиком, уверенно летал в заполярном небе, в сложных метеоусловиях. Он быстро понимал и осваивал самые трудные элементы воздушного боя… Здесь, на Севере, он приобрел свою небесную «походку» и свой «почерк» в воздухе, постигал различные науки истребительной авиации” [9].
Да-да, дело было не только в “сложных метеоусловиях”; его натаскивали именно на ведение боя, на истребление других самолетов; “И” в “ИАП” и “ИАД” означает именно “истребительный”. Главным источником тревоги – боевой тревоги – были американские самолеты-разведчики типа U2, нарушавшие границу – слишком высоко и быстро, чтобы угнаться за ними на МиГах. Пауэрс, взлетевший в Афганистане, должен был приземлиться именно на территории Норвегии, обшарив предварительно взглядом территорию гагаринского полка. Такого рода инциденты случались не часто – но к ним готовились и их опасались. С самим Гагариным ничего такого не происходило, но он много раз слышал о них. За нарушителями надо было гнаться – на том самолете, который быстрее всего удавалось поднять, – и атаковать; близко, очень близко, подвергая себя смертельному риску, подлетать к ним – и стрелять, даже если технические возможности машин и оружия оказывались очевидно неравными.
Он научился взлетать в пургу, сажать самолет на обледеневшую полосу, летать в полярную ночь, ориентируясь исключительно по приборам. На октябрь 1959 года у Гагарина были должность старшего летчика и общий налет 265 часов.
Чем он занимался остальные 16 тысяч часов? Смотрел на северные сияния; играл в баскетбол; ходил в походы по местам боевой славы; много читал (хотя, наверное, удивился бы, если бы кто-то сказал ему, что через пять лет он станет настоящим литературным критиком, чьи статьи с рекомендациями писателям будут печатать ведущие профильные издания) Циолковского и Беляева – которые обещали ему, что скоро не нужно будет с вечера загружать дровами печку и засыпать в жаре, а утром обнаруживать в графине замерзшую воду: приполярные области будут отапливаться с помощью подвешенных в космосе искусственных солнц; мечтал – какими бы надуманными ни казались сейчас эти предположения – о космосе. “Я настолько «болен», что в одном письме передать свои страдания не могу, о своих переживаниях не могу никому сказать. Мне даже снятся корабли, ракеты, темное безмерное пространство космоса, астероиды и Маленький принц…” [1] – пишет он брату, и мы тоже очень надеемся, что это не чье-либо позднейшее, задним числом, сфабрикованное сочинение.
“Горы хлеба и бездны могущества” – формула Циолковского, объясняющего обывателю, зачем нужно покорять космос, завораживает даже сейчас, даже самого твердолобого обывателя; можно себе представить, как эта мантра действовала на Гагарина. Мало того: по сути, ведь именно с осени 1957-го реально началась новая эпоха: только что запущен спутник, и советская пропаганда, воодушевленная невиданным интернациональным резонансом этого события, изо всех сил раздувает “космическую истерию” (в хорошем смысле; людям действительно нравилось; “Правда” сообщила, что в адрес “Москва… Спутник” поступило 60 396 телеграмм и писем). Все медиа только и твердят о том, что “космическая целина” вот-вот будет “вспахана”, причем прорыв человека за пределы атмосферы даже не рассматривается в качестве существенного события: “покорение” Луны, Марса, Венеры, полет вокруг Солнца – вот чего ждут, на самом деле.
Второй “психической бомбой”, накрывшей население СССР в целом и Гагарина в частности, был фантастический, и в жанровом, и в оценочном смысле, роман Ивана Ефремова “Туманность Андромеды” – который тоже напечатан именно в 1957 году (в журнале “Техника – молодежи”, а затем книгой в “Молодой гвардии”). Будущее – впервые с 1920-х годов – перестало быть абстрактным, у него появился четкий формат: не просто коммунизм, а коммунизм, связанный с мирной космической экспансией, коммунизм, включающий в себя не “советскую власть плюс электрификацию всей страны”, а установление контакта с другими цивилизациями, утилизацию их знаний и опыта, доступ к колоссальным ресурсам интеллектуальной энергии, радикальное изменение мира в лучшую сторону, максимально полная реализация возможностей разума, постоянный рост – экономический, эмоциональный и интеллектуальный; наконец, достижение личного бессмертия – когда-нибудь.
“Космос стал в повестку дня, как целина, – пишет Гагарин брату. – Система нашей жизни замкнута, не может же существовать космос без выполнения какой-либо функции… Циолковский пишет, – а я его читаю почти ежедневно (старая, еще техникумовская привязанность), – что в космосе царствует гармонический разум. Это, конечно, не мистика, а хорошо организованная функция космоса, работающая на отлаженном механизме физических законов” [1]. Самым захватывающим для читателей “Туманности Андромеды” из социального круга Гагарина было то, что и в обществе будущего элитой останутся летчики, пилоты – именно они будут осуществлять экспедиции к планетам Великого Кольца, ради них будет добываться анамезон, они будут бороться с притяжением железной звезды и сражаться с бесплотными космическими тварями. Словом, интересное будущее ожидало всех, но летчиков – в особенности. И если уж люди будущего могли провести несколько лет в плену у железной звезды – то и нынешним летчикам можно было побыть несколько лет пленниками Заполярья.
Можно было просто ждать чего-то такого – а можно было предлагать свои услуги. “После запуска третьей космической ракеты, которая обогнула Луну, сфотографировала ее невидимую с Земли часть и передала фотографии на Землю, Гагарин, услышав эту новость по радио, как того требует военный устав, подал рапорт по команде с просьбой зачислить его в группу кандидатов в космонавты” [11]. “Рапорт был лаконичен и ясен: «В связи с расширением космических исследований, которые проводятся в Советском Союзе, могут понадобиться люди для научных полетов в космос. Прошу учесть мое горячее желание и, если будет возможность, направить меня для специальной подготовки” [12]. Надо ли говорить, что рассчитывать на то, что кто-либо откликнется на подобного рода предложение, было безумием.
Конечно, самым неприятным по месту службы был климат (вообще нет солнца зимой и слишком много света летом); однако на солнце список бытовых неудобств не заканчивался. Несколько месяцев Гагарин, есть свидетельство, прожил вместе с двумя сослуживцами в маленькой комнате на двоих – и поскольку кроватей не хватало, им пришлось сдвинуть две кровати и спать втроем поперек них (об этом рассказал Л. Обуховой С. Казаков [13]). Мы упоминаем об этом не для того, чтобы разжалобить читателя (в конце концов, Гагарин был офицер и выбрал себе эту карьеру добровольно) или намекнуть на гомосексуальный менаж-а-труа – нет, это все чушь; важно то, что такого рода быт определяет сознание: коллективистское. К концу жизни Гагарин придет к выводу, что это очень важная психологическая особенность; в своей книге “Психология и космос” он замечает, что в СССР “формировать экипажи для длительных космических полетов несравненно легче, чем в капиталистических государствах. Советские люди – коллективисты по своему духу” [22].
Все эти Дергуновы, Злобины, Казаковы были настоящими друзьями, и коллектив тоже был настоящий, с очень понятными общими проблемами и задачами, ничего выморочного и виртуального. “Главное, что отличало этот гарнизон от «асфальтированных», – дух товарищества воинов, чувство сплоченности, единой семьи, долга и ощущение собственной значимости. Каждый знал, что он стоит на страже рубежей Родины. «Не ныть вопреки трудностям» – таков девиз всех” [14]. Это была жизнь, за которую постоянно можно было себя уважать; идеальный климат для существа рахметовского типа, склонного прибегать к радикальным самоограничениям, чтобы протестировать свои возможности в качестве потенциального гражданина общества будущего.
Как и во всяком оторванном от Большой земли коллективе, здесь возникают своя субкультура, свой отчасти идиолект, свои дурацкие шутки. В мемуарах Семена Казакова, служившего с Гагариным на Севере и затем часто встречавшегося с ним в Гжатске, есть такой эпизод: Гагарин, только что прокативший друга на новенькой французской “матре” со скоростью 190 км/час, спрашивает его: “«Ну как?» – «Пятьсот». Юрий Алексеевич схватился за живот и, буквально сотрясаемый смехом, покатился по траве… В этой ситуации он явно не ожидал такого ответа. В гарнизоне, где мы жили, был один добросовестный и очень исполнительный штабной работник, которого, однако, все звали не иначе как «начальник паники»: была у него какая-то суетливость в характере, всегда случалось что-то экстренное, чрезвычайное, хотя на самом деле ничего особенного никогда не происходило. И поэтому он попадал иногда в смешное положение, а потом делал вид, что это так и нужно, и вот этот «начальник паники» во время полетов подошел к технику, который готовил самолет к очередному вылету, и спросил: «Ну как?» Техник, скрывая улыбку, ответил: «Пятьсот». – «Что такое ‘пятьсот’?» – «A что такое ‘ну как’?» С тех пор гарнизонные остряки на подобные вопросы всегда отвечали «пятьсот», и каждый вкладывал в этот ответ свой смысл” [15].