Пассажир с детьми. Юрий Гагарин до и после 27 марта 1968 года — страница 44 из 88

Въезд Гагарина в Москву 14 апреля 1961 года – не менее важный эпизод для этого нарратива, чем известный сюжет “Вход Господень в Иерусалим” для Евангелия. Как и в мифе-первоисточнике, то был миг наивысшего триумфа – официальное признание миссии; волна обрушившегося на Гагарина социального успеха в этот день стала для него самой высокой в его жизни.

Государство продемонстрировало массам человека, при жизни узревшего космический рай, – и одновременно способность социалистического строя воскрешать своих лазарей, отправленных в бездонную тьму космоса. Каким бы воинствующим атеистом ни был Хрущев[34], возможно, интуитивно он чувствовал сакральные обертоны события – и распорядился декорировать сцену соответствующим образом. Гагарину был предоставлен лучший из имеющихся “белых ослов” – светлый кабриолет ЗИЛ-11B (многие думают, что это “чайка”, однако это – НЕ “чайка”), увитый – в России всегда было плохо с пальмовыми ветвями – гирляндами цветов.


День начался с того, что дикторы по радио, подпустив в голоса колокольно-торжественных нот, провозглашали: “Сегодня третий день космической эры!” 14-го же апреля достигли пика экзальтации газеты, которые тоже избегали называть дату обычным порядком; первые полосы представляют собой настоящий музей, в котором собраны самые экстравагантные образцы аллилуйной литературы:


Здравствуй, Юрий Гагарин, космонавт дерзновенный!

Честь и слава тебе в этот день торжества!

С возвращеньем из космоса, разведчик Вселенной,

Поздравляют тебя вся страна и Москва! [22][35].


От самого Гагарина 14 апреля требовалось вовсе не только отрапортовать генсеку об успешном выполнении задания, по возможности не растянувшись – из-за развязавшегося шнурка или еще по какой-то причине – посреди красной ковровой дорожки.

Что требовалось – и с этим Гагарин также справился идеально, – так это продемонстрировать одновременно триумф и смирение; не изобретать оригинальную манеру поведения – никаких изгнаний меновщиков из храма или исцелений хромых и слепых – а войти в резонанс с колебаниями народной психики и вибрировать в такт с ними; при этом конкретные слова, которые произносились Гагариным в первые пару недель после полета, пока он еще не освоился в новом амплуа, тоскливы, как зубная боль или тексты на “госуслугах”, – “родные мои соотечественники… безмерно рад, что моя любимая Отчизна… ведет наша родная Коммунистическая партия… большое вам спасибо, дорогой Никита Сергеевич… дорогие москвичи, за теплую встречу… полет в космос посвятили XXII съезду Коммунистической партии… и ее ленинскому Центральному комитету…” [21] – лучше даже и не цитировать казенные гагаринские алаверды витиеватым, туго закрученным хрущевским здравицам.

Единственная его реплика, на которой хочется сфокусироваться, – это фраза, которую обронил новоиспеченный Герой Советского Союза, разглядывая вечером 14-го, после кремлевского приема, свое отражение в зеркале одного из особняков для вип-гостей на Ленгорах – и потирая уши, оглохшие от двадцати артиллерийских залпов салюта – салюта, устроенного по приказу Министерства обороны во всех столицах союзных республик, а также Ленинграде, Сталинграде, Севастополе и Одессе, – в его честь: “Понимаешь, Валюша, я даже не предполагал, что будет такая встреча. Думал, ну, слетаю, ну, вернусь… А чтобы вот так… Не думал…” [36].

Ага, вот он – монолог человека, выигравшего в лотерею; осознаваемый даже и самим виновником торжества триумф посредственности, случая, везения. Вот он – еще один Емеля-дурачок, чья печь вдруг – по щучьему велению – поехала, да и приехала, причем именно к тому месту, где его поджидал царь с самым красным из всех возможных кафтанов и Марьей-царевной в придачу. Лежал себе лежал – да и вылежал, наконец, себе судьбу, как многие “национальные” персонажи; ведь что такое, в сущности, “ложемент Гагарина” – приспособленное под индивидуальные особенности его фигуры лежачее кресло, в котором он провел полтора часа в космосе, – как не современная версия печи Емели и Ильи Муромца и дивана Обломова? Так?

Вряд ли, однако, правильно интерпретировать это гагаринское замечание именно таким образом.

Советская пропаганда любила рисовать Гагарина боевым роботом социализма, любимое чтение которого – армейский устав. Интеллектуалы-инженеры – Катыс, Феоктистов, пытающиеся соблюдать декорум, однако внутренне раздраженные тем, что звания героев и “Волги” достались “молокососам”, – склонны (хотя бы и с оговорками) рисовать Гагарина “сереньким”, “мужичком себе на уме”, тянущимся к знаниям, но в целом недалеким.

Что ж, происхождение (и иногда – манеры, и иногда – речь) Гагарина можно назвать плебейским, однако он был гораздо более тонко чувствующей, способной к самоанализу личностью, чем принято предполагать: во-первых, у него было то, что называется “благородная душа”, а во-вторых, весьма основательная интеллектуальная база. Может быть, он и не был таким интеллектуалом, как Титов (тот вслух, вызывая аллергию у предпочитавших менее экстравагантные способы проведения досуга соседей, декламировал по вечерам жене “Войну и мир” – и, кстати, получил в свое время предложение сыграть роль князя Андрея в экранизации Бондарчука), однако для среднестатистического офицера Советской армии Гагарин был очень высокообразованным (техническое, военное – и высшее инженерное: три образования) и очень начитанным человеком.

В его читательском активе был основной корпус русских классических текстов (включая – есть свидетельства – “Войну и мир”, “Анну Каренину” и “Воскресение”); классическая и современная фантастика, в диапазоне от Жюля Верна, Циолковского и Уэллса до Артура Кларка; множество стихов (рассказывают, что он вдохновенно декламировал целиком есенинскую поэму “Анна Снегина”). Советские источники имеют обыкновение акцентировать верность Гагарина советскому же литературному канону: “Повесть о настоящем человеке” Б. Полевого, “Молодая гвардия” А. Фадеева, М. Шолохов, производственные романы В. Попова “Сталь и шлак”, “Закипела сталь”, “Испытание огнем”. Все это правда – но далеко не вся правда. А. А. Леонов вспоминает, что, когда он впервые увидел Гагарина, тот держал в руках “Старик и море” Хемингуэя. Последняя книга, которую прочел Гагарин? Не угадаете: “Уловка-22” Хеллера.

Помимо русской классики и современной литературы, Гагарин, еще в Саратове, планомерно проштудировал составленную Горьким в начале 1930-х книжную серию “Жизнь молодого человека”: “Рене” Шатобриана, “Адольфа” Констана, “Страдания молодого Вертера” Гёте, “Красное и черное” Стендаля, “Без догмата” Сенкевича, “Исповедь сына века” Мюссе, “Оберманна” Сенанкура, “Шагреневую кожу” Бальзака, “Ученика” Поля Бурже, “Единственного и его собственность” Макса Штирнера. Он прекрасно понимал не только, кто такой Жюльен Сорель и в чем состоит теория Раскольникова, но и что значит жизнестроительство, к чему ведет стремление к абсолютной личной независимости, кто такой “фаустовский человек” и что такое “фаустовская ситуация”.

Соответственно, следует понимать, что Гагарин – каким бы симплициссимусом[36] его ни рисовали – вполне осознанно выстраивал проект своей если не карьеры, то жизни в целом. Именно он, он сам, добился того, чтобы на него обратили внимание и стали им “заниматься”. Он тоже стал героем воспитательного романа – такой же молодой человек из низов общества, делающий карьеру с расчетом на свое упорство и личные качества; при этом он умудрился не утратить иллюзии, а напротив, без особого ущерба для личности обзавестись новыми (да еще и заразить ими страну). Именно Гагарин – кто бы мог подумать – оказался идеальным воспитанником этой серии, тем самым молодым человеком ХХ века (а вовсе не фольклорным Емелей; на самом деле, “пролежал” Гагарин всего полтора часа, а до того бегал, как Штольц, Жюльен Сорель и Раскольников, вместе взятые), кто прекрасно усвоил преподанные Горьким умные уроки – и чья собственная история, именно в силу критического освоения этого материала, этого чужого опыта, радикально отличалась от историй его двойников из XIX века.

И до и после полета Гагарин несомненно осознавал – как абстракцию – свой класс (рабоче-крестьянский пролетариат) и свою касту (офицер-воин) и вел себя так, как требовали соответствующие кодексы поведения. Психологическая драма его души состояла в том, что, добившись максимального из возможных личного успеха, имея представление об индивидуалистической эгоцентрической этике и пережив эмансипацию от некоторых классовых и кастовых принципов, он – даже после того, как увидел свой гигантский портрет на фасаде Исторического музея[37], – не стал культивировать в себе ощущение собственной исключительности и чувство отчуждения от вознесших его масс, не дистанцировался от них, а, наоборот, где только мог, проявлял солидарность с ними; имея возможность преодолеть силу классового притяжения и оказаться в зоне, свободной от всяких ограничений, Гагарин – еще раз подчеркнем: сознательно – выбрал этику другую, коллективистскую, общинную. Мы покажем, что это произошло не сразу, не в первые послеполетные дни и даже месяцы; однако в конце концов произошло – несомненно; природный ум, хорошая интеллектуальная база, склонность к рефлексии, общение с интеллектуалами всех мастей – ну и, надо полагать, интуитивное представление о том, что его жизненный путь странным образом рифмуется с чьим-то еще, – помогли Гагарину сделать этот выбор.

* * *

Персональный лайнер, набитый командованием и журналистами, эскорт из семи самолетов-истребителей, пролет над Кремлем, встреча на летном поле с политбюро и Кабинетом министров в полном составе, проезд с кортежем из семнадцати мотоциклов в открытом лимузине сквозь толпы приветствующих, прием в Георгиевском зале, награждение “Золотой Звездой” Героя… Сын Хрущева утверждал, что “встречу Гагарина целиком придумал Никита Сергеевич” [6]; но сыграла, конечно, свою роль и сталинская традиция чествования вернувшихся героев – челюскинцев и их спасателей (среди которых был Каманин), папанинцев, Чкалова, Байдукова и Белякова и т. п.