Пассажир с детьми. Юрий Гагарин до и после 27 марта 1968 года — страница 6 из 88

[10].


Характер отношений Гагариных с государством переменился еще до прихода немцев. Валентина как комсомольца уже в первый день войны отправили развозить по окрестным деревням повестки о призыве в армию: “Когда въезжал в деревню, было тихо. А после раздачи повесток, когда покидал деревню – всюду стоял плач. Стон – страшно вспомнить!” [17]. Мобилизация касалась не только парней: всех остальных, вспоминает Валентин в неопубликованных фрагментах мемуаров, собрали “на строительство аэродрома за деревней Родоманово. Копала и молодежь, и старики, и женщины. Немцы сбрасывали с самолетов листовки, в которых призывали нас переходить на их сторону, обещали хорошую жизнь и призывали прекращать копать. Продукты и варево возили нам из нашего колхоза. Кормили нас хорошо, всегда было мясо, так как резали скот, чтоб он не достался немцу, ведь он был уже под Смоленском. Аэродром достроить не успели; нас перевели рыть противотанковые рвы у деревни Пречистое” [17].

Другой относящийся к тому же лету 1941-го яркий эпизод в мемуарах Валентина Алексеевича – играющая в гагаринском военном нарративе структурную роль “дурного знамения” история о появлении в Клушине цыганского табора; видимо, беженцев. В какой-то момент “от табора отделилась группа: десятка полтора загорелых до черноты кудрявых мужчин и длиннокосых женщин с детишками на руках.

– К нам идут, – заметил Юра.

Цыгане, точно, подошли к нашему дому. Я испугался, что сейчас начнут попрошайничать или приставать: давай-де погадаем, и раздумывал, как бы побыстрее отделаться от них, навязчивых… Но ничего такого не случилось. Седобородый старик с лицом, иссеченным морщинами, подойдя к крыльцу, вежливо приподнял над головой соломенную шляпу и гортанно поприветствовал нас:

– Здравствуйте, молодые люди. Можно напиться из вашего колодца?

– Бадейка на цепи, – ответил я. – А воды не жалко.

Юра стремительно поднялся, сбегал в избу и вынес оттуда большую алюминиевую кружку. Протянул ее седобородому:

– Пейте на здоровье.

– Спасибо, молодой человек.

<…> Напившись и похвалив воду – студеная, вкусная! – цыгане пошли в село. Кружка осталась на срубе.

Тут как раз появился отец. Разгоряченный знойным солнцем и ходьбой, он примедлил шаг у колодезного сруба, зачерпнул воду из бадейки, поднес кружку к губам.

– Папа, – крикнул ему Юра, – из нее цыгане пили!

– Всяк человек – человек, – почти библейской мудростью отозвался отец. <…>

– Что-то нехорошо мне, – пожаловался. – Голова раскалывается, и знобит…

Зоя метнулась за градусником:

– Давай температуру измерим.

Отец вяло отмахнулся:

– Посижу, и пройдет… Перегрелся я на солнце. <…>

– Это тиф. В двадцать втором мы вот так всей семьей перехворали. Ступай к председателю, Валентин, проси лошадь. В Гжатск повезем отца” [1].

Среди прочего, Валентин Алексеевич пытается донести до читателей, что их с Юрием 39-летний отец не был мобилизован и остался на оккупированной территории еще и, помимо своей инвалидности, потому, что в момент отступления подхватил опасную инфекцию.

Всякий “нарратив взросления” предполагает наличие эпизода с “посвящением” в мир войны – инициация подростка: видимо, поэтому прочное место сначала в гагаринской автобиографии, а затем в юрий-нагибинских “Рассказах о Гагарине” заняла история о том, как в июле 1941-го рядом с Клушином аварийно приземлились не то два (советских) самолета, не то два летчика в одном – и семилетний Гагарин выполнил “первое в своей жизни боевое задание” [2]. Через несколько лет известная профессиональной въедливостью биограф Л. Обухова объяснила, что “вовсе не маленький Юрий встретил самолет первым на болотистом лугу. И не бегал он с запиской к председателю, как потом кто-то, видимо, рассказал писателю Нагибину. Рассказал неверно. Записки вообще никакой не было; летчикам понадобилось только ведро, чтоб перелить бензин. Затем они улетели. Тому есть множество свидетелей” [21].


Первого сентября 1941 года семилетний Гагарин пошел в первый класс клушинской школы – но учеба продлилась недолго.

Немцы появились в октябре – на мотоциклах с колясками и пулеметами, по словам Валентина Гагарина.

Сам факт проведения уроков немцев не беспокоил; более того, в какой-то момент они поняли, что, помимо собственно военной оккупации, им нужно обеспечить еще и культурную гегемонию – и поэтому сами, вместе с коллаборационистами, стали готовиться к 1 сентября 1942 года. “В июле 1942 года в Смоленске состоялись двухнедельные курсы для педагогов, которых оккупационные власти насчитали около 340. Детей же школьного возраста на всей захваченной территории оставалось более 12 тысяч, а на курсы из Смоленска и близлежащих районов прибыло свыше 200 педагогов. Немецкие власти не скрывали истинной цели мероприятия – сообщить учителям «принципиальные установки, учитывающие те особые условия, в каких придется вести преподавание в новой школе, создаваемой, по существу, сначала». Вести уроки предполагалось по старым советским учебникам, материал которых каждый учитель должен был «критически переработать». Помимо общеобразовательных предметов все школьники должны были проходить такие: «Новая Европа под руководством Германии» и «Новый порядок землепользования в освобожденных областях»” [24].

Прежние, “советские” школьные занятия прекратились еще осенью 1941-го – с каждым днем все сложнее было найти помещение; немцы занимали здания под свои нужды.

Выгнали из собственного дома и Гагариных. Идти им было некуда, и они стали понемногу переоборудовать под землянку погреб на краю огорода [2]. В этой норе – далеко не хоббитской – размером четыре на четыре метра, прикрытой стожком сена для тепла и водоотвода, им придется провести много месяцев. “Спали на земле, подложив самодельные соломенные матрацы. Отапливали землянку печкой-буржуйкой, свет давала лучина” [25]. “В качестве стен использовались различные предметы: доски, тряпки, глина и т. д.” [42].

“Вот уж воистину дом так дом! Небом крыто, светом горожено, в печке сосульки висят, – всплеснув руками, воскликнула Анна Тимофеевна” [32].

Анна Тимофеевна в мемуарах сетует на военную жизнь впроголодь: еда один раз в день – “жиденький суп с горстью проросшего овсяного или ржаного зерна да по маленькому ломтику черного сухого хлеба”. Младшие сыновья – “кожа да кости” – весной “выползали из землянки и часами бродили по южным склонам оврагов, рвали первую траву, а потом несли мне ее в кулачках и просили: – Мама, свари…” [19].

Валентин Алексеевич, однако ж, в неопубликованных воспоминаниях заявляет, что “особого голода в военные годы в селе не было: сперва были свои продукты; затем собрали урожай; в первую зиму немцы забрали у нас только овес и ячмень для своих лошадей, а рожь и пшеницу раздали населению по количеству едоков. Второй оккупационный год посеяли, посадили и собрали урожай, но во вторую зиму немцы начали уже безобразничать: отбирать и резать коров, свиней… Но нам все-таки не было голодно, так как хватало конины. Ведь снарядами с самолетов убивало много лошадей, и мясом мы были обеспечены” [17]. Кроме того, когда оккупационная администрация выяснила, что отец, Алексей Иванович, – мельник-профессионал, за ним явились двое солдат с автоматами [1] и поставили его работать на мельницу. “Молол я и на своих односельчан, и на неприятелей” [2]. “В помощники ему, мотористом на движок, привели, тоже под конвоем, Виктора Каневского, того красноармейца из нашего села, что выходил из окружения с группой сибиряков. Товарищи его подались-таки из Клушина пробиваться к своим, а Виктору, слышно было, не то внезапная болезнь помешала, не то еще что. Застрял.

За их работой на мельнице немцы следили самым тщательным образом. Отец жаловался:

– Целый день фриц над душой висит. Туда не ходи, этого не делай, чтоб ему огнем сгореть…

Иногда он все же умудрялся принести в карманах горсть-другую муки. Для нас это был праздник – что-нибудь вкусное из этой муки мама наверняка изобретет!” [1].

“Немцы регулярно привозили на мельницу мешки с пшеницей, а увозили муку. Не отказывал Алексей Иванович и своим, выручал, когда просили. Он сам признавался, говоря: «Молол я и на своих односельчан, и на неприятелей». Каким образом соседи с ним расплачивались – это, опять же, покрыто мраком. Можно предположить, что семья Гагариных пережила оккупацию чуточку легче, чем остальные их односельчане” [7].

Хлебное место не обеспечивало иммунитет от насилия оккупационных войск: как минимум однажды Алексей Иванович был подвергнут экзекуции. В “акте о злодеяниях, совершенных оккупационными властями в колхозе имени Сушкина” говорится, что “А. И. Гагарин отказался смолоть зерно вне очереди гражданке, направленной немецкой комендатурой, за что получил десять палочных ударов” [3] – с формулировкой “за злоупотребление служебным положением” [29]. Сам мельник намекал на то, что дефицитный бензин, который он лил в мельничный мотор, кончался быстрее для немцев, чем для своих. “Ну, раз взъелся на меня ихний фельдфебель, орет, слюной брызжет: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!» А я ему: «Чего ты лалакаешь? Тебе же русским языком сказано: никст бензин!» Он планшетку схватил, чего-то нацарапал на бумажке и мне сует. И опять: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!» – аж голова пухнет. Но одно слово я всё ж таки разобрал: комендатур. Ладно, говорю, понял, ауфидер ку-ку! И пошел, значит, в комендатуру…” [2]. Там Алексей Иванович познакомился с парой иностранцев: немцем Гуго – гарнизонным палачом [2] – и финном Бруно – телохранителем коменданта и тоже палачом [1].

Экзекуция была не только физической, но и моральной: “– Велели они мне руками за стойку взяться. Схватился я покрепче за эту стойку и думаю: «Экая несамостоятельная нация: и вошь толком не умеет истребить, и человека высечь – на мне же полный ватный костюм». Тут Гуго чего-то сказал толмачу, а тот перевел: задери, мол, ватник. Закинул я ватник на голову, – ничего, меня и брюки защитят! А они обратно посовещались и велят мне ватные брюки спустить. Ладно, на мне кальсоны байковые, авось выдержу. Но и кальсоны тоже велели спустить. Нет, нация не такая уж бестолковая!.. «А совесть у вас есть? – говорю. – Я же вам в отцы гожусь». Куда там! Гуго как завел: «Ла-ла-ла-ла-ла-ла!» – хоть уши затыкай” [2].