он, он не преминул отметить: “Ни то ни другое. По правде сказать, размеры нашей родной России. Вот это да” [62]. На Цейлоне, сойдя с трапа самолета и очутившись внутри живого коридора из поющих и танцующих молодых девушек, которые, как выяснилось, отгоняли таким образом от гостя злых духов, Гагарин тут же заявил, что “с такими красивыми девушками он готов изгнать с Цейлона всех злых духов” [40].
Неудивительно, что его не только встречали, но и провожали люди, скандирующие: “Хорошо, хорошо, Гагарин!”
Это в 1961 году его могло стошнить от слишком щедро налитого в сувенирный бокал-рог киндзмараули [44]; теперь он в состоянии себя контролировать – и поэтому прекрасно держится после свежего пива, которое преподносят ему – тоже в огромном сосуде, теперь уже в виде ракеты – в Дании на заводе “Карлсберг”.
Он учится лавировать между расставленными империалистами ловушками. В Париже, на улице, ему захотелось однажды попить – и услужливые руки тотчас же протянули ему бутылку пепси-колы. Можно представить себе, насколько соблазнительно выглядел в жаркий день этот изящно упакованный напиток – маркированный, однако, как продукт сугубо американский, то есть такой, ассоциироваться с которым в условиях холодной войны советскому космонавту было бы неправильно. “Pas de pepsi cola”, – решительным жестом Гагарин отстраняет от себя запретный плод – и требует чего-нибудь более кошерного: “je veux quelque chose de français” [46]. Ему несут “Перье” – и, при всей анекдотичности этой ситуации, надо признать, что он сделал виртуозно точный выбор[65].
Он хорошо экипирован – какими бы странными ни казались его дорожные аксессуары посторонним. Так, человек, сопровождавший Гагарина в поездке по Франции в 1967 году, вспоминает, что по вечерам Гагарин доставал из чемодана нитку с иголкой и шкатулку, полную пуговиц: дело в том, что поклонники, даже через шесть лет после полета, когда в космосе скорее хозяйничали американцы, постоянно в пароксизме страсти выдирали ему пуговицы с мясом: им хотелось не просто дотронуться до великого человека, но и унести домой какой-либо сувенир. Новые пуговицы к своему белому парадному кителю он пришивал сам [47].
Несмотря на накопленный опыт, в любой момент он мог угодить в какой-нибудь неприятный капкан; нарушение неизвестных ему социальных протоколов могло запороть весь достигнутый эффект от триумфальной поездки. В Вене его поселили в отель “Imperial” в роскошный номер, где предыдущую ночь провела оперная дива, – и пресса не упустила возможность оттоптаться на этом: глядите-ка, коммунист-то наш [70]. В Париже советское посольство заказывало для Гагарина в фирме “Крайслер” напрокат открытый лимузин – и те слили прессе [48], что им было сказано: автомобиль может быть любого цвета, кроме красного. Русские опасались спровоцировать принимающую сторону – осознавая, что та и так сделала то, на что сами они вряд ли бы пошли: пустили к себе офицера чужой армии; лишний дипломатический скандал был совершенно ни к чему. В той же Вене Гагарин остался однажды без завтрака – потому что работники его отеля и вообще всей австрийской туриндустрии очень некстати решили устроить забастовку [50]. Следовало ли публично высказать солидарность с их действиями – или же потратить последние калории на то, чтобы предать их анафеме за срыв пропагандистского тура? Гагарин, как всегда, выбрал соломоново решение – поехал завтракать в советское посольство (где, впрочем, его никто не ждал, и ему пришлось долго торчать перед запертыми дверями – под камерами фотокоров правых газет) [70].
Случались ситуации, когда Гагарину требовалось балансировать на карнизе между стремлением вовлечь в свою орбиту новых адептов – и опасностью оказаться в очевидно неподобающем обществе. Таким тонким моментом была августовская, 1961 года, поездка Гагарина в Канаду – по приглашению американского миллионера Сайруса Итона.
С одной стороны, Итон, охарактеризованный американскими газетами как “человек, которого Кремль наградил, пожалуй, самой значительной меткой позора, которую может получить американец, – сатанинской Ленинской премией мира” [49], – был безусловно “наш человек”. С другой – Итон был очевидный классовый враг, и когда он водил Гагарина по опрятным улочкам маленького канадского города, демонстрируя ему трогательный праздник, в котором принимали участие волынщики и барабанщики в шотландских килтах, и нашептывал ему, что не сомневается в том, что очень скоро он, Гагарин, станет и первым человеком, ступившим на Луну, – ясно было, что деньги его нажиты не честным трудом, а эксплуатацией других граждан; как быть? Да, “Сайрус Итон – американец, который пожимает красную руку, отвесившую Соединенным Штатам пощечину” [49]; но как реагировать, когда этот американец предлагает Красной Руке принять в дар новый автомобиль – такой, какого Красная Рука никогда не сможет купить себе в Советском Союзе? Что могло стоять за этим соблазнением?
Все время требовалось смотреть в оба – и самому рассчитывать степень опасности выбираемой траектории. Понятно, что следовало почаще выступать перед рабочими-металлургами и отказываться от участия в “принижающих” (выражение Каманина) мероприятиях. Но когда металлурги не подворачивались? Внештатные ситуации норовили возникнуть буквально на ровном месте. Может ли советский космонавт за границей посещать увеселительные заведения – а если нет, то что, спрашивается, ему делать по вечерам? Или, допустим, на “Аиду” в Венскую оперу сходить можно (он сходил), а, например, в кабаре “Лидо” в Париже уже нельзя (наверное, нельзя, но он все равно сходил).
В Японии его затащили в магазин фототехники [33] – выбирай бесплатно сколько хочешь; портативные видеокамеры, “кэноны”, “никоны” – вроде бы от чистого сердца, и бизнес не пострадает – Гагарин в магазине, такая реклама! – брать или не брать? Ведь и это тоже, теоретически, могло быть провокацией – не в том смысле, что его таким образом пытались “завербовать”, а в том, что могли сфотографировать и украсить снимок в газете какой-нибудь противной подписью – вот он ваш идеальный коммунист, сначала поет, какой у них там в СССР мир будущего, а потом тащит из супермаркета авоськи, набитые электроприборами. В той же Японии пресса пронюхала, что Гагарин отоварился в магазине игрушек куклами для дочерей; на ближайшей пресс-конференции газетчики, с ядовитыми улыбками поздравив Гагарина с приобретениями, осведомились: означает ли это, что в Советском Союзе с куклами не ахти – настолько, что приходится везти их с загнивающего Запада, в смысле Востока? Ответ Гагарина вошел, как говорится, во все хрестоматии: “Я купил японских кукол, потому что знаю: это самые красивые и изящные куклы в мире. Но мне искренне жаль, что сегодня у нас зашел разговор именно об этом. Сейчас все попадет в телевидение, печать. И вы своим вопросом, увы, испортили праздник (сюрприз) двум маленьким девочкам”[66] [27]. Неудивительно, что некоторые журналисты сами побаивались его обидеть – и транслировали не столько то, что он говорил, сколько свои собственные переживания от контакта с ним. Так, один французский журналист, пытающийся за отведенные ему полчаса произвести любительскую лоботомию и проникнуть в тайны гагаринской психики, фиксирует приливы отчаяния и нежности: “Однако ему приходится быть импульсивным. Я несколько раз чувствовал по ходу нашего интервью, как он раздражается, когда смысл вопроса мог быть неправильно интерпретирован. В этот момент контакт с его голубыми глазами прерывался. Однако он сдерживается, потому что не хочет ранить собеседника. Потому что он – любезный Юрий, и потому что он – Гагарин, космонавт номер 1” [41].
Все эти поездки, несомненно, не только обогащали Гагарина опытом ведения конфликтов, но и развивали его личность, расширяли кругозор, служили своего рода антидотом от советских торжественных мероприятий, бесконечных профилактических мер, направленных на искоренение “зазнайства”, от однообразной будничной атмосферы. Воспитанный в бедности, проживший несколько лет в землянке, десятилетия не имевший отдельной комнаты, он окунается в культуру достатка и даже, пожалуй, роскоши: живет в Imperial и Ambassador, ест буйабес в портовых ресторанах, пьет шампанское в Лидо. Он вступает в неожиданные контакты: на Цейлоне – с писателем Артуром Кларком, в Канаде – с настоящим американским миллионером, на Кубе – с Че Геварой. Гагарин-турист наблюдает другой жизненный уклад, другую архитектуру, другой дизайн, другую моду, слышит другую музыку, чувствует – несмотря на насыщенность протокольными мероприятиями – воздух другой, не такой, как в СССР, свободы; сталкивается с невиданной экзотикой.
Даже в самых чудовищных пропагандистских турах – как на Цейлоне, когда ему приходилось выступать по 18–20 раз в день, первый раз в семь утра, последний – в 12 ночи, у него случаются моменты абсолютного счастья, которые действуют на него как гигантские таблетки прозака. “В ботаническом саду он увидел, как купают в речке слонов. Его восхищению не было предела. Он очень хотел сам провести купание слона, и когда ему это разрешили, то по блеску его глаз было очевидно, что в этот момент он чувствовал себя самым счастливым человеком” [40].
Что-то подобное, по-видимому, он испытал в Париже – когда его пустили за штурвал бато муш на Сене. На Кубе – во время пикника на пляже, напоминающем декорации из ролика “Баунти”; коснувшаяся его несколько раз во время купания в океане настоящая акула лишь усугубила ощущение нереальности происходящего – то была добрая акула, не чета тем, империалистическим, что в бессильной злобе разевали свои зубастые пасти по другую сторону пролива.
В бессильной? Все хорошее когда-нибудь кончается, и нельзя не заметить, как расклад сил – и, соответственно, контекст внешнеполитической деятельности Гагарина – постепенно меняется. Да, сначала он колесил по миру в атмосфере непрекращающегося триумфа, “восходящего тренда”, регулярно подтверждающегося новыми успешными запусками. Однако даже тогда, когда стадионы ревели от восторга, даже когда к нему выстраивались многотысячные очереди, “мы знали, что в многочисленных толпах было немало и таких, которые с удовольствием разорвали бы нас на куски”, – осознает Каманин.