– Между прочим, это довольно неприятно, когда родная мать считает тебя ничтожеством!
«Нет, нет!» – ворвались мне в сознание ее мысли. В эту минуту я каким-то непостижимым образом узнал, что мать читала все написанное мною: стихи, рассказы, очерки. Втайне, потихоньку брала мои тетрадки, открывала их и… Я чувствовал сейчас, что тогда чувствовала она!
«В жизни бы так не смогла! Надо же… Неужели это он, Федька?»
Удивление, гордость, радость.
«Сказать бы ему об этом… А как скажешь? Как похвалишь, если тут же станет ясно, что лазала в стол, искала. Почему сам-то не показывает? Не доверяет, видно».
Обида, горечь, боль.
– Но я никогда не считала…
Федор смотрел на мать. На лице его, покрасневшем, несчастном, были написаны все чувства, много лет не дававшие ему покоя.
Как это верно, что у каждого – своя правда! Мы не готовы слушать других, потому что слишком громко говорим сами.
Я знал, о чем думает Федор, и знал, что сейчас он скажет непоправимое. Подскочил к нему, забарабанил кулаками по спине и плечам.
– Заткнись, придурок! – орал я что есть мочи. – Замолчи! Ради бога! Ради себя самого!
– Вот поэтому, наверное, отец и сбежал от тебя! Ты никогда ему не верила, никогда не поддерживала! – сказал Федор.
Мать сникла. Дернулась, как от пощечины. Федор понял, что ляпнул не то, и пожалел в ту же минуту. Но слово и в самом деле не воробей.
Обессиленный, уничтоженный, я отошел от них и упал в кресло.
Сидел, следя за тем, как мать ушла в кухню и закрыла дверь, а Федор, постояв в нерешительности, застегнул молнию на сумке, проверил документы, а потом подхватил свои вещи и побрел в прихожую.
«Может, еще не все потеряно?» – подумал я. Дело плохо, но раскисать нельзя, ведь другой возможности у меня не будет. Скользя взглядом по знакомой до мельчайших деталей комнате, я посмотрел на Даму.
Отлично помнил, как подарил ее матери. К сожалению, это не было простым и добрым поступком, совершенным из желания доставить радость близкому человеку.
Однажды мать разворчалась, что я невнимательный и бессердечный, а вот у ее коллеги сын – золото. «Сумку не дает поднять! «Мамочка» да «мамочка». Не надышится на мать, а ты…»
Всегда бесило, когда она принималась сравнивать меня с другими – причем сравнения эти неизменно оказывались не в мою пользу. И учусь я не так, и поведение хромает, и занимаюсь всякой ерундой. Но в тот раз ее высказывания меня особенно задели. Я, значит, невнимательный, черствый, а она-то сама?
В общем, покупая Даму, я решил утереть нос этой коллеге с ее ангелочком. Почти все деньги, что у меня были, потратил на эту статуэтку. Если честно, она мне и самому понравилась – легкая, воздушная наездница на летящем, грациозном коне.
Я ждал, что мать будет довольна – ей нравились подобные вещи. Но она отреагировала так, что мне стало совестно: ведь я желал не обрадовать ее, а преподать урок.
Мать взяла статуэтку в руки так, будто это была невиданная драгоценность, прижала к себе, опустив голову. А когда посмотрела на меня, я увидел, что она плачет. Ее растрогало, что я не пожалел для нее денег, преподнес именно то, что ей самой хотелось бы получить.
– Сама бы никогда ее не купила, – призналась она. – На себя ведь жалко. Да и вещь-то, по сути, бесполезная. Не посуда или демисезонные сапоги, без нее можно обойтись. Такую Даму, – мать сразу придумала ей имя, – только в подарок получают. Если есть, кому подарить.
В общем, у меня в душе был раздрай. Вроде и рад, что мать счастлива, и гложет ощущение, что обманул ее. Красавицу Даму, которая сначала так понравилась мне, я с той поры недолюбливал.
А сейчас понял, что она может помочь.
Подойдя к статуэтке, я взял ее и бросил об пол. Закрыл глаза, а когда открыл, увидел, что она стоит как стояла: прелестная наездница по-прежнему гарцует на своем коне. То, что прежде было так легко сделать, оказалось непосильным, невыполнимым.
Я попытался вызвать у себя злость и ярость, как тогда, когда мне удалось захлопнуть дверцу шкафа. Но ничего не вышло: на сердце была только грусть. Глядя на Даму, я думал, что если бы мог вернуть все назад, то многое сделал бы по-другому, и подарок подарил с другими чувствами.
– Прости, мам, – сказал я. – Мне так жаль, что мы мало понимали друг друга. Прости, что подвел. – Я протянул руку и дотронулся до статуэтки. – Если все получится, я подарю тебе что-то действительно хорошее.
Произнося эту последнюю фразу, я собрал в комок все, что было в душе, всю любовь и надежду, и смахнул Даму с полки.
Раздался тихий печальный звон. Разбитая фигурка лежала на полу. Я поспешно перешагнул через осколки и пошел в прихожую, где стоял оторопевший Федор. Мать вышла из кухни – к входной двери мы подошли одновременно.
– Моя Дама! – прошептала она. – Как Дама могла разбиться? Она же стояла далеко от края!
– Я сделал это, мам. Разбил твою Даму. Так было нужно, – сказал я, взяв ее за руку. – Пожалуйста, услышь меня, мама! Федор не должен уезжать.
Говоря о себе в третьем лице, я не находил это странным. В тот момент мы были разными людьми, находились по разные стороны бытия. И я сегодняшний был мало похож на себя – вчерашнего. Федор был моложе на целую вечность, проведенную мною в поезде.
Лицо матери исказилось от страха. Видимо, я все же смог до нее достучаться, и сейчас она балансировала на грани двух миров, не сознавая, что происходит. Ее разум не мог осмыслить моих слов, кожа не ощутила прикосновения, но душа – крылатая, бессмертная душа, не знающая границ, – восприняла все и застонала-заплакала.
– Тебе не надо ездить, – с мукой в голосе тихо проговорила мать.
– Мам, не начинай, прошу тебя!
Я застонал: как, скажите, как Федор мог не заметить ее страданий?!
– Ты не понимаешь. – Мать не собиралась сдаваться. Теперь мы с ней были на одной стороне, и я, затаив дыхание, ждал. – Дело не во мне и не в тебе. У меня дурное предчувствие. Эта поездка добром не кончится. Дама не могла упасть просто так!
– Правильно! Правильно, мама! Ты умница!
До Федора, похоже, наконец-то дошло, что происходит нечто странное. Поведение матери, интонации, с какими она говорила, были необычны. Он должен, обязан был сбросить сумку с плеча и остаться дома!
Но вместо этого Федор тоже подошел к матери, обнял ее, прижал к себе. Я отшатнулся, наблюдая, как он успокаивает ее, уговаривает не быть суеверной, извиняется за свои слова об отце. Она еще пыталась переубедить сына, но уже готова была отступить, признавая поражение: у нее нет веских аргументов, а его слова звучат разумно.
Подняв голову, мать смотрела на Федора горящим, измученным взглядом. Знает: все напрасно, он сейчас уйдет. А Федор, которому было не по себе от всего этого, пообещал звонить и вышел из квартиры.
Вышел, не подозревая, что уже не вернется.
Мать стояла на пороге и глядела ему вслед. Федор не видел, что она плачет, но я знал: на сердце у него тяжело. Может, обернись он, заметь ее слезы, вернулся бы, но…
Мне хотелось остаться дома, рядом с матерью, но я не мог. Дело было даже не в том, что пойти за Федором – необходимо, поскольку оставался еще крохотный шанс каким-то способом задержать его. А в том, что меня властно, необоримо тянуло за ним, словно я был прочно к нему привязан.
Здесь, дома, мне было бы хорошо и спокойно. Место, откуда так хотелось сбежать, теперь манило со страшной силой, я всей душой желал задержаться тут, но понимал: это желание несбыточно. Федор уходит – и мне тоже придется. В таких случаях говорят: жизнь бы отдал за возможность остаться. Но жизни у меня, похоже, больше не было, поэтому и отдавать нечего.
– Я люблю тебя, мама, – сказал я, отдаляясь от нее. – Очень люблю.
Мы с Федором шли по лестнице друг за другом. Я смотрел ему в спину и думал, что пытаться уговаривать его – бесполезно. Тут мне пришло в голову, что я, возможно, сумею остановить его другим способом.
Федор открыл дверь подъезда и вышел на крыльцо. В этот момент я вихрем налетел на него сзади, толкнул что было сил, почти не веря, что получится. Если уж Даму сбросить сразу не получилось, то уж спихнуть со ступенек живого человека – и подавно. Но если Федор полетит с лестницы, пусть и короткой, сломает ногу или хотя бы вывихнет, подвернет, растянет, то точно никуда не поедет.
Однако мне и тут не повезло. Едва не свалившись, Федор споткнулся, заплясал на верхней ступеньке, взмахнул руками, как дирижер, но чудом смог удержаться. Он не упал, и мой план пошел прахом.
Больше уже ни на что не надеясь, я плелся за Федором – по двору, потом в магазин, к трамвайной остановке. Наверное, можно было попробовать толкнуть его еще раз, но силы мои были на исходе. Я еле волочил ноги, чувствуя, что слабею с каждой минутой.
Взглянув на свои ладони, обнаружил, что кожа моя сделалась бледной до прозрачности. Казалось, я ослаб после долгой тяжкой болезни, и больше мне уже не выздороветь. Вероятно, это происходило потому, что я выплеснул слишком много энергии.
В трамвае Федор уселся возле окна и, устроившись поудобнее, заткнул уши наушниками, отгораживаясь от внешнего мира. Лицо его было серьезным, озабоченным, но при этом растерянным. Он испытывал беспокойство, его не отпускало сознание того, что он делает что-то не то, совершает ошибку, но точка невозврата была пройдена. Как лыжник, что несется с горы, он развил хорошую скорость и не мог затормозить, остановиться, пока не окажется внизу. Ни от него, ни от меня ничего уже не зависело.
Я плюхнулся на свободное сиденье неподалеку от него. Без толку пытаться как-то воздействовать на Федора. Может статься, на вокзале мне придет в голову удачная мысль, поэтому пока лучше отдохнуть, набраться сил.
«Хоть бы поломка, что ли… Или ток на линии отключили, чтобы трамвай остановился, не мог ехать дальше, – тоскливо думал я. – Что угодно, лишь бы Федор опоздал».
Только я знал как дважды два: ничего не случится.
Потому что мне суждено войти в тот поезд.